не должен возникать слишком скоро в этой хронике и все же должен сквозить уже с первых любовных сцен. Трудно, но преодолимо (я столько всего умею, танцую танго, могу выплясывать на необыкновенных своих руках). Кстати, кто умрет первым?
Ада. Ван. Ада. Ваниада. Никто. Каждый надеется уйти первым, чтобы тем самым уступить более долгую жизнь другому, и каждый хотел бы уйти последним, чтобы освободить другого от страданий или беспокойств, связанных с вдовством. Одно из решений для тебя — женись на Вайолет.
— Благодарю!
— Ну, если не на Вайолет, тогда на гогеновской туземке. Или Йоланде Кикшоу.
Зачем? Хороший вопрос. Как бы то ни было, но Вайолет не следует давать перепечатывать этот фрагмент. Боюсь, мы раним массу народу (ажур американского ритма). Полно, искусство не ранит! Ой, еще как ранит!
Вообще-то вопрос о первенстве в смерти теперь вряд ли актуален. Потому что герой и героиня так тесно сблизятся ко времени, когда начнется тот кошмар, так тесно
У меня была школьная подруга по имени Ванда. А я знал девочку по имени Адора — крохотное создание из последнего моего любоцвета. Отчего эта малая глава представляется мне в этой книге чистейшим
Ведь ясно же, у него три грани (отдаленно соответствующие общепринятой трехстворчатости Времени). Во-первых, щемящая тоска отказа впредь от всех воспоминаний — это очевидно, но человек отважный должен снова и снова пройти через эту очевидность, не прекращая педантично накапливать снова и снова все богатство сознания, хоть участь этого богатства предрешена! Затем есть и вторая грань — жестокая физическая боль — по понятной причине, не станем на ней останавливаться. И наконец — есть еще неопознаваемое квазибудущее, пустое и черное, вечносущее несуществующее, высший эсхатологический парадокс нашего замкнутого мозга!
— Это так, — сказала Ада (одиннадцатилетняя девочка, мастерица встряхивать волосами), — это так; но возьмем паралитика, который начисто забывает все свое прошлое постепенно, от раза к разу, который умирает во сне как паинька и который всю жизнь верил, что душа бессмертна… разве не желателен такой исход, разве не крайне удобно такое сочетание?
— Тоже мне, удобство! — возразил Ван (четырнадцатилетний мальчик, умиравший от иных желаний). — Стоит утратить память, как ты утрачиваешь бессмертие. И если приземлишься на
Она упорствовала: если будущего нет, тогда каждый в полном праве его себе создать, и, значит, для каждого, пока он живет, существует его собственное будущее. Восемьдесят лет пролетели так скоро — сменой картинок в волшебном фонаре. Большую часть утреннего времени они отшлифовывали свой перевод фрагмента (строки 569–572) знаменитой поэмы Джона Шейда:
Ван углядел здесь одну загвоздку — разумеется, каждый волен измышлять себе какую угодно будущность: один на всех рай, обещанный восточными пророками и поэтами, или сочетание индивидуальных пожеланий; но на пути у фантазии — и вряд ли с этим что-либо можно поделать — встает здравая логика: на этот свой грядущий пир друзей своих — да уж чего там, и врагов — не пригласишь. Перемещение всех наших памятных связей в загробный мир неизбежно превращает его в заурядное продолжение нашего достославного бренного существования. Лишь китайцу или умственно отсталому ребенку дано пригрезиться, что в том мире, грядущем отдельным выпуском, его ждет встреча — под всевозможные приветственные склонения ниц и трясение косичками — с тем самым комаром, который был прихлопнут восемьдесят лет назад на чьей-то голой ноге, с тех пор ампутированной и теперь, вслед за припорхавшим комаром, ковыляющей назад, трюх, трюх, трюх, вот она я, приставляйте обратно.
Аду это не рассмешило; она повторяла про себя поэтические строки, давшиеся им с таким трудом. Недоумки-зигнисты наверняка возликуют и запричитают, что-де эти три
— Ах Ван, Ван, как мы мало любили ее!
Не пора ли принять морфин? Нет, нет пока. Время-и-боль — такого нету в «Ткани». А жаль, ведь элемент чистого времени проникает в боль, проникает в плотную, монолитную, густоту длительности моей- боли-невыносимой; и нет ничего в ней кисеисто-серого, плотная, как черная глина, не могу больше, ох, кликни Лагосса!
Ван обнаружил его за чтением в безмятежности сада. Доктор прошел за Адой в дом. Вины все мучительное лето тешили себя убежденностью (внушая ее всем окружающим), что это нервное, не более того.
Не более? Колосс, с напряженным от усилий лицом, закручивает и перекручивает что-то в механизме агонии. Эта крайне унизительная, физическая боль делает нас в высшей степени безразличными к таким моральным терзаниям, как судьба Люсетт, и, право, забавно, если это подходящее слово, отмечать, что даже в такие злосчастные моменты продолжают заботить проблемы стиля. Доктор-швейцарец, которому рассказано все (и который, как оказалось, учился в медицинском институте с племянником д-ра Лапинэ), выказал глубочайший интерес к почти завершенной, но отредактированной лишь частично книге и шутливо заявил, что не персону или обоих вместе, a
Их недавно воздвигнутый замок в Эксе скован зимним хрусталем. В перечень его основных трудов в новейшем «Кто есть кто?» вошло по какой-то непонятной оплошности название работы, которую он не