татуировка.
Винно-шелковый шарф
Мой напарник по подвалу Альберт Гион однажды, когда мы возвращались после ночной смены, заметил: «Сейчас уже потеплело, и даже если нечего есть, можно хотя бы дать своему голоду погреться на солнце». Есть мне было нечего, и я вышел на лагерный двор, чтобы мой голод погрелся. Трава была еще бурой, приникшей к земле и обожженной морозом. Мартовское солнце окружала блеклая бахрома. Небо над русской деревней состояло из рябящей воды, рябь подгоняла солнце. А меня Ангел голода подгонял к мусорной куче за столовкой. Я надеялся найти картофельные очистки, если никто не побывал там до меня: пока мало кто успел вернуться в лагерь после работы. Завидев возле столовки Феню, углубившуюся в разговор с Беа Цакель, я вынул руки из карманов и перешел на прогулочный шаг. Подойти к отбросам я уже не решился. На Фене в этот раз была лиловая вязаная кофта, и тут я вспомнил о своем винно-шелковом шарфе. После неудачи с гамашами мне не хотелось самому идти на базар. Другое дело Беа Цакель: у кого так хорошо подвешен язык, тот и на базаре будет хорошо торговаться, сумеет выгодно обменять мой шарф на сахар и соль. Феня со страдальческим видом заковыляла к столовке — к своему хлебу. Приблизившись к Беа Цакель, я сразу спросил ее:
— Когда пойдешь на базар?
Она ответила:
— Завтра, наверное.
Беа могла выходить за территорию лагеря когда вздумается. Пропуска, если она вообще в них нуждалась, ей обеспечивал Тур Прикулич. На лагерном проспекте Беа присела на скамейку, а я отправился за шарфом. Он лежал на самом дне чемодана, рядом с батистовым платком. Я много месяцев не брал свой шарф в руки, теперь он показался мне нежным, словно человеческая кожа. Мне было стыдно перед его переливчатыми клетками, потому что я опустился, а он все еще ластился ко мне своими квадратиками, перемежающими блеск и матовость. Он-то не изменился в лагере и сберег в своем шашечном узоре прежнюю спокойную упорядоченность. Теперь он уже ничего для меня не значил, а соответственно — и я для него.
Когда я передавал шарф Беа, она опять медленно отвела взгляд, словно ускользающий в косину. Единственное, что ее красило, это загадка в глазах. Шарф она накинула на шею и не смогла устоять: погладила его обеими руками, скрестив их на груди. У нее были узкие плечи, руки — тонкие палочки. Задница и бедра, однако, могучие — эдакий постамент из массивных костей. Беа Цакель словно слепили из двух неоднородных частей: грациозного торса и тяжелой конструкции низа.
Шарф она взяла, чтобы обменять. Но назавтра, во время проверки, шарф оказался на шее у Тура Прикулича. И так продолжалось всю следующую неделю. Тур будто сделал мой винно-шелковый шарф завшивленным лагерным вымпелом. Теперь каждая проверка была еще и пантомимой с моим шарфом в главной роли. И надо признать, шарф Туру очень шел.
Мои кости будто наливались свинцом, и у меня не получалось соединить вдох с выдохом, чтобы, подняв глаза, найти крючок на краю облака. Мой шарф, теперь украшавший шею Тура Прикулича, такого не допускал.
Наконец я собрался с силами и после проверки спросил Тура, откуда у него этот шарф. Он ответил не моргнув глазом:
— Из дому. Он у меня и раньше был.
Тур не упомянул Беа, а ведь прошло уже две недели. От Беа Цакель я не получил ни щепотки соли или сахара. Догадывалась ли эта зажравшаяся парочка, как жестоко обманут мой голод? Не они ли довели меня до такой убогости, что мне больше не подходит мой собственный шарф? Разве они не знают, что он остается моей собственностью, поскольку я за него ничего не получил?
Прошел целый месяц, солнце уже не было столь бесцветным. Снова поднялась серебристо-зеленая лебеда, выбросил перистые листья дикий укроп. Всякий раз, вернувшись из подвала, я рвал зелень и складывал ее в наволочку. Стоило мне наклониться, в глазах темнело, и я видел только черное солнце. Я варил себе лебеду, она пахла грязью; у меня все еще не было соли. А Тур Прикулич все еще носил мой шарф, и я все еще отрабатывал в подвале ночные смены, а потом плелся через пустой послеполуденный двор за столовку, к мусорной куче. Кухонные отбросы были вкусней моего фальшивого шпината без соли или несоленого супа из лебеды.
Однажды по дороге туда мне снова встретилась Беа Цакель, она и на сей раз с ходу начала болтать — о Бескидах, переходящих в Лесистые Карпаты. Но едва она упомянула, как сама из родной деревушки Луги переехала в Прагу, а Тур Прикулич, не став миссионером, наконец переключился на торговлю, я прервал ее на полуслове и спросил:
— Беа, ты что — подарила Туру Прикуличу мой шарф?
— Да он его просто забрал, — сказала Беа. — В этом он весь.
— Как — забрал?
— Да вот так, — вздохнула она. — Он наверняка тебе что-нибудь за него даст. Может, свободный день.
В ее глазах искрилось не солнце, а страх. Но боялась она не меня — Тура.
— Беа, что мне свободный день, — сказал я. — Мне нужны соль и сахар.
О химических субстанциях
С химическими субстанциями — как со шлаками. Кто может знать все, чем дышат терриконы, древесная гниль, ржавчина и битый кирпич. И дело не только в запахах. Когда мы прибыли в лагерь, страшно было смотреть на уничтоженный коксовый цех. В голове не укладывалось, что это только из-за войны. Гниль, ржавчина, плесень, крошащийся камень казались старше войны. Они были так же стары, как равнодушие людей и яд химических субстанций. Видно, сами эти химические субстанции, соединившись, и разрушили завод. Наверняка тут происходили аварии на трубопроводах и взрывы механизмов, покорежившие металл. А завод некогда был ультрасовременным: новейшее оборудование, немецкая техника двадцатых — тридцатых годов. На обломках металла уцелели названия: МАННЕСМАН, ФЁРСТЕР.
Приходилось в железном ломе отыскивать названия, а у себя в голове находить подходящие слова, чтобы противостоять ядам, потому что мы чувствовали: субстанции продолжают свои атаки, и их сговор направлен против нас, интернированных, тоже. И против нашего подневольного труда. Впрочем, для подневольного труда русские, а после и румыны у нас дома разыскали в своих кондуитах подходящее слово: ВОССТАНОВЛЕНИЕ. Из этого слова предварительно удалили яд. Ведь на самом-то деле ВОССТАНОВЛЕНИЕ следовало именовать ПОДНЕВОЛЬНЫМ ВОССТАНОВЛЕНИЕМ.
Избегнуть химических субстанций я не мог, поскольку был выдан им с потрохами: они разъедали нашу одежду, ботинки, руки и слизистую оболочку; мне оставалось только перетолковать заводские запахи себе во благо. Я убедил себя, что бывают пахучие дороги, и научился каждому здешнему пути приписывать особый соблазнительный запах: нафталина, или сапожной ваксы, или глицеринового мыла, или камфары, или еловой смолы, или квасцов, или цветков лимонного дерева. Мне удалось пристраститься к этим запахам и даже получать удовольствие — не мог же я допустить, чтобы химические субстанции ядовито мною помыкали. Однако «пристраститься и получать удовольствие» не означает, что я с ними примирился. Но я был доволен тем, что, подобно голодным и съедобным словам, есть слова, улетучившиеся из химических субстанций. И что такие слова тоже субстанциально необходимы мне самому. Необходимы — но становятся пыткой: ведь я им верю, хоть и понимаю, зачем они мне нужны.
По дороге к