поскольку я ее не отапливал, дабы не испортить весь этот антиквариат. Савако покрылась гусиной кожей, ее молочно-белые мясистые ягодицы покрывал легкий пушок, а бедра были все в каких-то пятнах. Однако под влиянием выпитого холода она не чувствовала. Я прекрасно помню эту картину — дрожащий от возбуждения зад, мурашки на коже и черные идолы. Ну, разумеется, я также стянул с себя штаны. «Нет, это невозможно», — вдруг заявила Савако, захлюпав носом. Про себя я подумал, что у нее просто есть свои правила. Но это оказалось не так — истинная причина была еще более идиотской. «Я не могу, — прибавила она. — Извини меня, Язаки, мне очень неудобно, но я не могу». «Почему я должен тебя извинять?» — спросил я. Я не имел ничего против мурашек, ни против белых круглых задниц. К тому же я успел достаточно сильно возбудиться… «Ах, прости, прости меня!» И она собралась уходить. А ведь сначала была согласна! А мне было чуть больше двадцати. И не было никакой причины просить у меня извинений. «Да что на тебя нашло, дурища?!» — думал я, чувствуя легкое раздражение, понятное любому, кто не сумел довести начатое до конца. Но гневной вспышки не воспоследовало, как будто во мне внезапно прорезалась какая-то сверхъестественная сила. «Так у тебя есть свои правила?» — спросил я у нее. Не притронувшись к одежде, сверкая голым задом, Савако медленно и задумчиво покачала головой. Это движение не было ответом на мой вопрос. Я не знал, что делать, надевать штаны или нет, чтобы не волнован, голозадую Савако. Интересно, не эти ли болванцы, что находились в пяти-шести сантиметрах от ее пухлой попы, парализовали мои умственные способности? Не эти ли деревяшки, расширяющиеся кверху и книзу, так растянули ее лицо? Местами они были покрыты рафией и какими-то веревочками. Их глаза, рты, носы были непомерно вытянуты, тем более что из-за бликов света темная поверхность дерева казалась липкой, словно смазанной жиром. Все это диковинным образом контрастировало с видом округлых, в мурашках, ягодиц Савако. Это было пошло и грубо. И никаких вам чувственных абстракций — одна сплошная непристойность, словно все постыдное, что она обычно таила в себе, вдруг вылезло на поверхность. Нет, вы представляете? И тут Савако заговорила, как была, голая. Вообще-то я не очень люблю выслушивать подобные истории. Я забыл название ее университета. Короче, она начала свой рассказ с одной неприятности, которая могла произойти только в провинциальном институте в начале семидесятых. Несколько раз повторила, что не может заниматься любовью. «Да уж знаю», — заметил я, поглаживая одного из идолов, похожего на огромный пенис. «У меня любовная история с одним человеком из моего университета. До сих пор». Любовная история! Она сказала «любовная история»!
Мои самые худшие опасения усилились. «У меня любовная история», — вот так прямо и врезала эта голозадая, дрожащая от холода экстеоретичка. «Он артист. Он раза в два, нет, скорее, в три раза старше меня. Но не надо думать, что я хочу видеть в нем образ моего отца. Как бы это объяснить? Это человек, который сумел отказаться от самого себя. Раньше он был скульптором-авангардистом, достаточно известным и признанным, и даже получавшим награды. Но у столичной творческой интеллигенции он вызывал ужас, поэтому лет тридцать тому назад он предпочел уехать в родную провинцию, отказавшись от творческой деятельности. Первый раз, когда мы познакомились, я почувствовала, что у меня подкашиваются ноги. Он был уже стар, но при этом излучал такой свет… ну, ты знаешь, ну как те революционеры, о которых ты рассказывал. Помнишь? Ты сам как-то говорил, что у революционеров такое выражение лиц, словно там смешались черты юности и старости. Так вот, у него то же самое. Я сразу вспомнила, как увидела его. Вначале мы много рассуждали о революции и герилье. Он говорил, что у него такое впечатление, будто бы он ведет свою собственную маленькую войну. По его словам, он должен был бороться с титанами, чтобы, решительно отойдя от норм, не эксплуатировать свое творчество». Нет, ну вы подумайте! Для начала, люди, которые действительно борются против кого-нибудь или чего-нибудь, не делают подобного рода заявлений. Вот о чем я думал в тот момент, но все-таки смолчал. Ничтожество, бездарная дрянь, трус, слинявший к себе в деревню и сыплющий теперь сентенциями. Да и с чего бы такому гению, способному отречься от творчества как средства выражения, прозябать на факультете истории искусств в провинциальном университете? Человек такой силы предпочел бы сделаться садовником, крестьянином или охотником, что ли. Следовало, конечно, все это высказать ей, да я бы и высказал, если бы чувствовал себя получше. Но мне было холодно. Древние божки высосали всю мою энергию, а Савако действовала мне на нервы. «Ну и что должны означать все эти революции и герильи? Хочешь сказать, что ты всего-навсего бедная девочка, умирающая от печали! Настолько подавлена, что готова на все, лишь бы вырваться за пределы своего сознания. И то, что смогла найти только старого, замшелого пердуна, да вдобавок еще и бестолкового, чтобы найти утешение! И никого больше?! Несчастного, которого ты не бросишь, потому что боишься лишиться своего содержания! И это так, потому что ты слишком боишься подвергнуть себя опасности или риску потерять что-либо, ты никогда не бросишь этого старика, этого неудачника!» «Но через некоторое время после нашего знакомства он признался, что общение со мной прибавляет ему решимости для того, чтобы вернуться к творчеству. Язаки, дружок, да понимаешь ты, что я говорю? Человек, ничего не создавший за тридцать лет, вдруг говорит о своем желании снова начать работать! Меня как током ударило, когда я такое услышала. Я вся задрожала, точно!» Савако, — сказал он, — я еще не совсем готов к бронзе или камню. Сначала я должен сделать одну вещь, иначе я не смогу работать». Оказалось, он хотел посмотреть мою матку и постичь тайну Вселенной». Я не выдержал и рассмеялся: «Ха-ха-ха! Скажи мне, какая связь между твоей, пардон, маткой и Вселенной? И объясни-ка, каким образом можно посмотреть матку изнутри?» — «Он попросил раздвинуть бедра пошире и несколько раз на дню исследовал мою матку при помощи гинекологического зеркала. Он считает, что Вселенная и матка по своей сути являются одним и тем же. Именно поэтому я должна оставаться девственницей. Я не должна совокупляться с мужчиной, иначе матка потеряет сходство с Мирозданием».
Год спустя от своего старого товарища по лицею я узнал, что Савако покончила с собой. Между нами не было особой близости, я не спал с ней, но это настолько меня потрясло, что я слег почти на три месяца. Я знал правду. Эта девушка была некрасивой. Ведь я же не мог забыть ее толстую задницу. Но умереть! Может быть, в этом был виноват тот старый извращенец, хотя он в любом случае не сумел бы помешать ей… Таких, как Савако, легион, множество одиноких, печальных девушек. Они так боятся столкнуться с людьми, неспособными им помочь, потому что исходят в своих рассуждениях из неверных предпосылок. Они совершают самоубийства. На самом деле они не хотят умирать, но они мертвы задолго до этого. Какая все- таки дура! Но что поделаешь? То же произошло с Рейко. Ах какая дура! Знаю, ничего не изменишь. Это не глупость. Это просто вина всех остальных, всех из плоти и крови. Я прекрасно это знаю. Какая дура! Да и все вокруг дураки! Неправда, что все эти девицы глупы или что у них нет сил и возможности найти себе приятеля, с которым можно хороню поразвлечься… Нет, просто у них не хватает сил полюбить себя. Я ничего не знал о неврозе Савако. И в конце концов я ничего не понял в случае с Рейко. Просто у меня всегда была тяга к познанию. А самоубийство Джонсона не составило никакой загадки. Он элементарно поглотил зараз десятисуточную дозу анальгетиков на основе морфина. И при этом заявил, что, мол, хочет дать своему сердцу отдых. Он был уже в агонии, он сильно мучился, и никто не нашел, в чем его можно упрекнуть. Никто и не подумал, что он сделал глупость. Все были уверены, что он боролся до конца. Я так много рассказывал о Рейко одному только Джонсону. Я часто говорил ему, что не понимал проблем, связанных с нею, и поведения, которое из этого вытекало. Какой смысл был ей заводить шуры-муры с этим жалким мальчишкой? «Можно подумать, что в этом проявился ее дух противоречия, хотя, с другой стороны, это состояние настолько условно, — ответил, улыбнувшись, Джонсон. — Ты никогда не поймешь, чего она хотела. Многие живут, не зная, чего они хотят. А поскольку мы не знаем, чего желают другие, то нет такой уж необходимости спрашивать себя, почему та женщина ушла от тебя по причине, которую сама не могла понять. И не нужно ломать из-за этого голову. Я не знаю, может ли служить средством для освобождения зарок больше не думать о проблеме или нет, ведь сам акт мышления представляет собой метафорический опыт. Это все равно что смотреть тысячу раз «Пятница, тринадцатое», и тем не менее каждый раз ты рискуешь снова испугаться…» Много чего объяснил мне Джонсон. Манера его объяснений, наверно, соответствовала моей личности. Эта своего рода терапия стоила для меня любого образования, и она позволила мне наконец противостоять всей скорби этого мира.
Едва Язаки произнес слово «скорбь», как на его лице появилось выражение глубокой печали. За все время своей бесконечной речи он прервался первый раз. Правда, он сделал это не для того, чтобы дать мне перевести дух, а для новой порции кокаина.
— Прошу простить меня, — сказал он, слегка встряхнув металлический футлярчик, откуда на мраморный стол высыпалось немного белого порошка.