выпили сваренный мною кофе и сидели за столом на кухне друг против друга. Прямо как когда-то по утрам с Кумико.
– Вышло так, что Корица ни дня не ходил в школу, – рассказывала Мускатный Орех. – В обычные школы детей, которые не могут говорить, не принимают, а отдавать сына туда, где учатся ребята с отклонениями в развитии, будет неправильно, подумала я. Ведь причина его немоты – в чем бы она ни заключалась – совсем не та, что у других детей. Да и у Корицы никакого желания идти в школу не было. Ему больше нравилось сидеть одному дома, тихонько читать, слушать пластинки с классикой или играть во дворе с дворнягой, которую мы тогда держали. Иногда он выходил погулять на улицу, но без большого желания – сын не любил общаться со сверстниками.
Мускатный Орех научилась разговаривать на пальцах и стала так общаться с Корицей. Когда языка жестов не хватало, они переписывались на листках из блокнота. Но однажды она заметила, что они с сыном могут передавать друг другу свои мысли и чувства, не пользуясь окольными путями. Она понимала, о чем он думает, что ему нужно, по едва заметному жесту, смене настроения. Теперь Мускатный Орех уже не так переживала из-за того, что сын не говорил. Получалось, что их общение на уровне подсознания не прерывалось. Конечно, то, что они не могли нормально, вслух, разговаривать, причиняло физический дискомфорт, но это был всего лишь «дискомфорт», и не более; в некотором смысле благодаря этому чувству связь между сыном и матерью приобретала новое, более высокое качество.
В свободную минуту, когда не было работы, мать учила Корицу чтению, письму, арифметике. Впрочем, ей не приходилось особенно усердствовать. Сын любил читать и сам получал из книг те знания, в которых нуждался. Функция Мускатного Ореха скорее заключалась в том, чтобы подбирать необходимые книги, а не учить мальчика. Ему очень нравилась музыка и хотелось научиться играть на пианино. С профессиональным преподавателем мальчик занимался лишь несколько месяцев, освоив за это время основные упражнения для пальцев. Дальше он пользовался только учебными пособиями и магнитофонными записями и для своего юного возраста овладел очень хорошей исполнительской техникой. Больше всего он любил играть Баха и Моцарта – все, что было создано после «романтиков», оставляло его равнодушным. Исключение составляли Пуленк и Барток. Шесть лет интерес Корицы привлекали музыка и книги, а когда его сверстники перешли в среднюю школу, он переключился на иностранные языки – сначала английский, потом – французский. Позанимавшись полгода каждым языком, мальчик уже мог читать несложные книжки. Говорить на этих языках он, конечно, не мог, но ему хотелось научиться читать книги. Еще Корица полюбил возиться с разными сложными механизмами. Накупив специальных инструментов, он собирал радиоприемники и ламповые усилители, разбирал и чинил часы.
Окружавшие его люди – те, с кем он был связан: мать, отец и бабушка – привыкли к тому, что он все время молчит. Молчание уже не казалось им противоестественным и ненормальным. Прошло несколько лет, и Мускатный Орех перестала ходить с сыном к психиатру. Еженедельные походы к врачу на состояние Корицы никак не влияли, да у него, как с самого начала говорили специалисты, кроме проблем с речью, все было в порядке. В каком-то смысле он был идеальным ребенком. Мускатный Орех не помнила случая, чтобы ей приходилось заставлять его что-нибудь делать или отчитывать за какой-то поступок. Он сам решал, что ему нужно, и выполнял задуманное до конца, так, как хотел. Корица настолько отличался от обычных детей, что сравнивать его с ними не имело смысла. Когда ему исполнилось двенадцать, умерла бабушка (когда это случилось, он беззвучно плакал несколько дней кряду). После этого он взял на себя домашние дела – готовил, стирал, убирал дом, пока мать была на работе. После смерти матери Мускатный Орех собиралась нанять домработницу, но Корица решительно затряс головой. Ему не хотелось, чтобы дома появился посторонний человек и начал менять их уклад. Вышло так, что Корица принял на себя бульшую часть забот по дому и поддерживал его в идеальном порядке.
Корица разговаривал жестами. Пальцы у него были тонкие и красивые, как у матери, в меру длинные. Пальцы, как послушные живые существа, легко, без остановки, порхали в воздухе перед его лицом, передавая все, что он хотел сказать.
«Сегодня в два часа приедет клиент. И все. До приезда этой женщины дел у вас никаких. Я поработаю тут еще часок, потом уеду и в два вернусь вместе с ней. Сегодня по прогнозу весь день будет пасмурно, и, пока светло, вы можете наведаться в колодец. Думаю, глаза не заболят».
Мускатный Орех была права: я без труда понимал то, что Корица хотел передать мне. Языка жестов я совсем не знал, но легко улавливал смысл плавных замысловатых движений его пальцев. Вероятно, он так здорово владел этим языком, что одного зрительного восприятия было достаточно, чтобы понять суть. Ведь бывает, что задевает за живое какая-нибудь незнакомая пьеса на чужом языке. Или мне только казалось, что я наблюдаю за движениями его рук, а на самом деле ничего этого не было? Вдруг его пальцы – только декоративный фасад здания, а в действительности я, сам того не сознавая, вижу нечто иное, скрытое за этим фасадом? Всякий раз, когда по утрам мы оказывались с Корицей за одним столом, я пытался разглядеть границу между фасадом и тем, что лежит за ним, но ничего не получалось, как будто линия, что могла пролегать по этой грани, все время перемещалась и меняла свои очертания.
Поговорив со мной немного – вернее, передав мне свои мысли, – Корица снимал пиджак, вешал его на плечики, заправлял галстук в сорочку между пуговицами на груди и принимался за уборку или готовил мне в кухне что-нибудь перекусить. За работой он включал портативный стереоплейер и слушал музыку. Одну неделю это мог быть Россини, его церковная музыка, другую – концерты Вивальди для духовых инструментов. Он мог слушать одно и то же раз за разом, так часто, что эти мелодии прочно застревали у меня в голове.
Работал Корица замечательно – сноровисто, без лишних движений. Поначалу я предлагал ему свою помощь, но он только улыбался и качал головой. Глядя на то, как здорово у него получается, я пришел к выводу, что, наверное, будет лучше положиться во всем на юношу, и решил ему не мешать. Пока он по утрам занимался своими делами, я сидел за книгой на диване в «примерочной».
Небольшой дом был обставлен лишь самым необходимым. Постоянно в нем никто не жил, поэтому откуда, собственно говоря, там было взяться пыли и беспорядку? И все же Корица каждый день тщательнейшим образом все пылесосил, проходился тряпкой по мебели и полкам, протирал специальным средством окна. Полировал стол, смахивал пыль с лампочек, расставлял и раскладывал по местам вещи. Разбирался с посудой в буфете, сортировал по размеру кастрюли и сковороды, наводил порядок на полках, где хранились белье и полотенца. Переставлял кофейные чашки, следя за тем, чтобы ручки смотрели строго в одну сторону, поправлял кусочек мыла на полочке в ванной, менял полотенца, даже если никто ими не пользовался. Собирал мусор в пакет, завязывал его и уносил. Сверял настольные часы по своим, наручным (а у них, об заклад могу побиться, отклонение от точного времени не превышало и трех секунд). Стоило ему заметить, что какая-то вещица стоит не там, где положено, – пусть даже это едва заметно, – как ее элегантными и точными движениями отправляли на свое место. В порядке эксперимента я как-то сдвинул стоявшие на шкафу часы на пару сантиметров влево, и на следующее утро Корица передвинул их вправо на те же два сантиметра.
При всем том Корица не производил впечатления человека с отклонениями. Что бы он ни делал, все выглядело естественным и правильным. Может, у него в голове запечатлелась живая картина того, как должен быть устроен этот мир, или, по крайней мере, здешний мирок, и поддерживать его в таком состоянии было для него так же естественно, как дышать. Или он лишь чуть помогал ходу вещей, когда мир охватывало страстное и непреходящее желание вернуться к своей первозданной форме?
Поместив приготовленную еду в холодильник, Корица сообщил мне, что будет на обед. Я поблагодарил. Затем, подойдя к зеркалу, он поправил галстук, проверил сорочку и надел пиджак. Чуть улыбнувшись, шевельнул губами: «До свидания». Оглядевшись вокруг напоследок, вышел через парадный вход. Сел в «мерседес», вставил в магнитофон кассету с классикой, нажал на кнопку пульта дистанционного управления. Ворота распахнулись, и машина, описав такую же дугу, как при въезде, выехала со двора. Ворота за ней закрылись. С чашкой кофе в руке я смотрел во двор через щель в занавеске. Птицы больше не кричали так громко. Ветер гнал рваные низкие тучи, небо над ними затягивал другой, плотный слой облачности.
Из кухни, сидя перед стоявшей на столе чашкой, я обводил глазами комнату, где Корица навел замечательный порядок. Она напоминала большой натюрморт в трехмерном изображении. Тишину нарушало только тиканье настольных часов. Стрелки показывали двадцать минут одиннадцатого. Глядя на стул, на котором только что сидел Корица, я снова спросил себя: а верно ли я поступил, не рассказав им о визите Усикавы накануне вечером. Правильно я сделал или нет? Не