ощущение, кажется, и в самом деле невероятно распространилось, и оно-то и составляет душу того многообразного иррационального движения, что, как заплутавшаяся при свете дня ночная птица, мечется по нашей эпохе. Гротескной частицей этого многообразного движения был бурлящий кружок, в котором играл свою роль Ганс Зепп. Если перечислять идеи, — чего, однако, по царившим там воззрениям делать нельзя было, ибо идеи не терпят числа и сметы, — если перечислять идеи, сменявшие одна другую в этом обществе, то первым делом надо было бы назвать робкое и вполне платоническое требование пробного и товарищеского брака, даже полигамии и полиандрии; затем, в области искусства, необъективный, направленный на общезначимое и вечное взгляд, который тогда, именуясь экспрессионизмом, презрительно отворачивался от грубого внешнего проявления, от оболочки, от «пошлой наружности», верное отображение которых считалось почему-то у предыдущего поколения революционным; с этой абстрактной задачей передать, не заботясь о внешних деталях, непосредственно «сущность» духа и мира вполне уживалась, однако, и задача самая конкретная и самая ограниченная, а именно задача национального искусства, к которому, как считали эти молодые люди, обязывало их благоговейное служение своей немецкой душе; и так, в хаотическом беспорядке, обнаружились бы и другие, подобранные на дорогах эпохи великолепные веточки и травинки, из которых можно выстроить гнездо духу, но среди которых пышные представления о праве, долге и творческой силе молодежи играют настолько большую роль, что о них надо упомянуть подробнее.
Нынешнее время, считалось там, не знает права молодежи, ибо до совершеннолетия человек почти бесправен. Отец, мать, опекун могут его одевать, кормить, предоставлять ему кров, как им заблагорассудится, могут наказывать и, по мнению Ганса Зеппа, губить вконец, лишь бы они не переступали далекой границы определенной статьи уголовного кодекса, защищающей ребенка разве что в духе защиты животных. Он принадлежит родителям, как раб — хозяину, и является в силу своей материальной зависимости собственностью, объектом капиталистической эксплуатации. Эта «капиталистическая эксплуатация ребенка», описание которой Ганс где-то вычитал, а потом разработал сам, была первым, чему он научил свою удивленную и дотоле вполне благополучно жившую у себя дома ученицу Герду. Христианство облегчило лишь иго женщины, но не дочери; дочь влачит жалкое существование, потому что ее силой отчуждают от жизни; после этой подготовки он преподал ей право ребенка строить свое воспитание по законам собственной натуры. Ребенок — существо творческое, потому что растет и творит самого себя. Он — существо царственное, потому что диктует миру свои представления, чувства и фантазии. Он знать не желает о случайном готовом мире и строит собственный мир идеалов, У него своя собственная сексуальность. Взрослые совершают варварский грех, губя творческие способности ребенка похищением его мира, удушая их мертвечиной традиционных знаний и направляя их на определенные, чуждые ребенку цели. Ребенок не стремится ни к какой цели, его творчество — это игра и нежное подрастание; если ему не мешать насилием, он не воспримет ничего, кроме того, что он воистину вберет в себя; каждый предмет, до которого он дотрагивается, живет; ребенок — это мир, космос, он видит конечное, абсолютное, хотя и не может выразить это; но ребенка убивают, уча его понимать цели и приковывая его к пошлой сиюминутности, которую лживо называют действительностью!
Так говорил Ганс Зепп. Когда он начал насаждать это учение в доме Фишелей, ему был уже двадцать один год, и Горда была не моложе. Кроме того, у Ганса давно но было отца, а с матерью, державшей небольшую лавку, на доходы с которой она кормила его и его сестер и братьев, он всегда был раскованно груб, так что непосредственного повода для такой философии подавленных, в защиту бедных детей, собственно, не было.
И, усваивая эту философию, Герда колебалась между мягким педагогическим интересом к воспитанию будущих людей и непосредственным воинственным использованием ее в отношении к Лео и Клементине. Ганс Зепп, однако, подходил к делу гораздо принципиальнее и провозгласил лозунг: «Мы все должны быть детьми!» То, что он так упорно настаивал на боевой позиции ребенка, объяснялось, вероятно, отчасти его ранним стремлением к самостоятельности, но главная причина была в том, что язык юношеского движения, тогда развернувшегося, был первым языком, который дал слова его душе и, как то и должен делать настоящий язык, вел от одного слова к другому и каждым говорил больше, чем ты, собственно, знаешь. Так и фраза, что мы все должны быть детьми, развивала важнейшие положения. Ребенку не нужно извращать и отметать свою сущность, чтобы стать матерью и отцом; это происходит только для того, чтобы быть «гражданином», рабом мира, связанным и «запрограммированным». Гражданство, таким образом, воистину старит, и ребенок противится превращению себя в гражданина — чем в устраняется трудность, заключающаяся в том, что в двадцать один год нельзя вести себя как ребенок: ведь борьба эта длится от рождения до старости и оканчивается лишь с разрушением мира гражданства миром любви.
Это была, так сказать, высшая ступень учения Ганса Зеппа, и все это Ульрих со временем узнал от Герды.
Это он, Ульрих, открыл связь между тем, что именовалось у этих молодых людей любовью, или еще содружеством, и следствиями какого-то странного, дико-религиозного или немифологического мифического состояния или просто, может быть, состояния влюбленности, которое задевало его за живое, о чем они не знали, потому что он ограничивался тем, что выставлял в смешном свете следы этого состояния в них. Так и сейчас он вступил в дискуссию с Гансом, прямо спросив его, почему он не хочет попытаться использовать параллельную акцию для содействия «содружеству отрешенных от своего „я“.
— Потому что это недопустимо! — ответил Ганс.
Из этого у них возник разговор, который произвел бы на постороннего странное впечатление своим сходством с беседой на жаргоне преступников, хотя жаргон обоих был не чем иным, как смешанным языком мирской и религиозной влюбленности. Предпочтительнее поэтому больше передавать смысл их беседы, чем приводить подлинные их слова. Выражение «содружество отрешенных от своего „я“ было придумано Гансом, но оно все-таки понятно. Чем более самоотверженным чувствует себя человек, тем светлее и сильнее становятся окружающие вещи, чем легче он делается, тем возвышенней себя чувствует, и состояния такого рода знает, наверно, каждый; не надо только путать их с резвостью, веселостью, беззаботностью и тому подобным, ибо это только их заменители для низкого, а то даже и порочного употребления. То, подлинное состояние следовало бы, может быть, вообще называть не возвышенным, а сбросившим панцирь — панцирь собственного „я“ — объяснял Ганс. Надо различать два крепостных вала, окружающих человека. Один преодолевается каждый раз уже тогда, когда человек делает что-то доброе и бескорыстное, но это лишь малый вал. Большой состоит в эгоизме даже самого самоотверженного человека; это просто-напросто первородный грех; каждое чувственное впечатление, каждое чувство, даже чувство самоотдачи в нашем исполнении таковы, что мы больше берем, чем даем, и от этого панциря своекорыстия едва ли можно как-то избавиться. Ганс привел примеры. Так, знание — не что иное, как присвоение чужого предмета; его убивают, разрывают на куски и пожирают, как животное. Понятие — это нечто убитое и ставшее неподвижным. Убеждение — это уже неизменимое, застывшее отношение. Исследование означает констатацию, утверждение. Характер означает косность, ленивое нежелание меняться. Знать человека — это все равно что больше не волноваться по его поводу. Заглянуть во что-то значит просто взглянуть на это. Истина есть успешная попытка думать объективно и бесчеловечно. Во всех этих отношениях налицо убийство, ледяной холод, потребность в собственности и окоченении, смесь своекорыстия с объективной, трусливой, коварной, ненастоящей самоотверженностью!
— И даже любовь, — спросил Ганс, хотя он знал лишь невинную Герду,разве она была когда-либо чем- то иным, чем желанием обладать или отдаться в расчете на обладание?!
Ульрих согласился с этими не вполне однородными утверждениями осторожно и с поправками. Верно, что даже страдание и самоотверженность сберегает полушку на черный день нам самим; бледная, грамматическая, так сказать, тень эгоизма не сходит ни с какого действия, пока не существует сказуемых без подлежащих.
Но Ганс горячо это отверг. Он и его друзья спорили о том, как надо жить. Иной раз они полагали, что каждый должен жить прежде всего для себя и лишь потом для всех; другой раз они были убеждены, что по-настоящему у каждого может быть только один друг, но этому опять-таки нужен какой-то другой друг, ввиду чего содружество представлялось им круговой связью душ, наподобие спектра или других сцеплений отдельных звеньев; но больше всего им нравилось верить в существование духовного, лишь затененного эгоизмом закона принадлежности к содружеству, внутреннего, огромного, еще не использованного источника жизни, которому они приписывали фантастические возможности. Даже дерево, борющееся в лесу