иконостасу и тут заметил за колонной женскую фигуру. Это была Альга. Я сразу ее узнал и подумал: вот так случай — Альга тоже в храме. Пришел в храм и встретил Альгу. Казалось бы ничего особенного, чему тут удивляться? Однако я удивился.
Альга оглянулась и сдержано кивнула. Она была в красном шелковом платке и в окружении мерцающих свечей, икон, поблескивавших в золотых и серебряных окладах, смотрелась так естественно, словно сошла с портрета скрупулезного художника — реалиста. Мне даже не пришло в голову спросить: «Что ты здесь делаешь?» То, что я слышал о ней и о Папе от доктора — что она едва ли не секс-агент и так далее — казалось сейчас совершеннейшим вздором.
Минут пять мы постояли перед иконами. Перекрестившись, я ощутил что-то вроде прилива энергии и почувствовал, что именно теперь способен додумать до конца мысль об искренности и реальности моих отношений с Богом. Я мог путаться в догматике, толковании обрядов, таинств, нравственных установлений, но я не хотел ошибаться в отношении того, верю ли я в конце концов или нет! Не то как раз окажется, что бесы меня и впрямь завертели да и — цап! — за пазуху.
Нет нет! То, что о. Алексей обидно называл суемыслием, таковым не являлось! И мои религиозные размышления не были праздными! Сейчас я бы мог это хорошо ему объяснить.
Церковь быстро наполнялась прихожанами. Вот-вот должен был появиться о. Алексей. Тут Альга повернулась и направилась к выходу. И я машинально последовал за ней. Выйдя из храма, она остановилась и спокойно взглянула мне в глаза, словно ждала, что я скажу.
— А я только что заходил к о. Алексею, — сказал я и невольно потрогал кончиками пальцев лоб. — Он посоветовал мне почаще бывать в церкви… — Она молчала и по-прежнему спокойно смотрела мне в глаза. И как такой взгляд может действовать на Папу прямо противоположным образом, разжигать в нем какие-то непотребные чувства?!
Она медленно пошла вдоль аллеи, а я за ней.
— А знаешь, — вдруг признался я, нагоняя ее, — я сейчас размышлял о том, верю я в Бога или нет. — И сам улыбнулся этим своим словам.
— Конечно, Серж, вы верите, — серьезно сказала она.
Альга до сих пор упорно говорила мне «вы».
— Почему ты так считаешь?
— Потому что… кто об этом хотя бы размышляет, тот и верит, — она пожала плечами, затем сняла с головы красную шелковую косынку, сложила и спрятала в небольшой кожаный рюкзак, который носила за плечом.
— Действительно! — воскликнул я, поразившись божественной ясности ее суждения. — Именно так!
Как метко она это подметила! И правда, дело совсем не в том, сомневаюсь ли я в существовании Бога. Даже если и сомневаюсь, даже если просто не знаю, есть Он или нет Его, — это уже прямое свидетельство того, что во мне живет частичка веры. Это мой разум может выкидывать номера, жонглировать понятиями, плести логические махинации. В конечном счете разум все подвергает сомнению и никогда не даст последнего вывода. Даже собственное существование для разума — сомнительно. Последний довод всегда остается за верой.
Мы остановились. Если Альга и ощущала какую-то неловкость оттого, что я заговорил с ней на подобную тему, я не замечал этого. Я был увлечен своими мыслями. Меня переполняла потребность как-то объяснить ей, что происходит у меня в душе. Сейчас никто не обсуждает вечные вопросы. Это даже считается признаком дурного тона. А может, в этом сказывается своеобразное табу — страх перед огромностью этих понятий. В лучшем случае люди решаются заговорить об этом со священником, а в худшем — с психологами или даже психиатрами. Стоит лишь заговорить об этом — ну вот, опять постился в философию!
— Ты знаешь, — горячо продолжал я, бессознательно беря Альгу за руку, — я чувствую, что во мне что-то совершается. Мне кажется, еще есть надежда, что в моей душе все уложиться в спокойном и прекрасном порядке…
Как жаль, что я не мог ей рассказать всего! Ведь она была лучшей подругой Майи… Нет, нельзя было даже намекнуть на свою мечту, на «прощальную улыбку». Я мог только ходить вокруг да около.
— Знаешь, Альга… — пробормотал я, но снова сбился и еще крепче сжал ее руку. Наверное, ей показалось, что я не в себе. — Вот что я хотел сказать, — быстро заговорил я, боясь упустить нить, — я ведь действительно иногда становился очень верующим человеком и молился отчаянно и искренно! Когда Александр был совсем маленьким, тяжело болел, температурил, задыхался в жару, меня охватывал такой ужас, что он может умереть, что я по сто раз твердил «Отче наш…» И когда Наташа болела, и отец с матерью. В такие моменты все проясняется с ужасающей простотой! Бывало и так — на один день сделался истово верующим, а завтра — опять неверующий… — Я неловко улыбнулся. — Лет пять тому назад, как раз перед тем, как началась эта эпопея с проектом, маленький Александр подошел ко мне в слезах. Оказывается, ему кто-то объяснил, что папа с мамой, то есть я и Наташа, как некрещеные, не попадем в рай, где будут все наши и он, Александр, в том числе. Его потрясло не то что мы не попадем в рай, а ужас разлуки. Чтобы не огорчать малыша, я пообещал креститься. О. Алексей окрестил меня по-свойски, по- дружески, прямо на дому, ни о чем не спрашивая. «Господи, я ж неверующий, ей-Богу!» — честно признался я нашему батюшке. «Не тебе, дураку, судить об этом! — последовал естественно ответ. — Ты очень даже верующий…» Я крестился, можно сказать, только ради Александра. Или вот еще, — продолжал я. — Когда мне впервые привиделась Москва, и меня буквально качало от упоения этой идеей, я тоже без конца повторял «Господи, Господи!..», как будто он предстал предо мной в полной своей силе и славе… Не говорю уж о том, что я чувствую его близость, когда предаюсь размышлениям о собственной смерти и отваживаюсь вообразить себе этот неизбежный момент. Это очень трудно и страшно. Кажется, не хватает дыхания и ты обречено бьешься в тесной могиле. Потом, будто открывается какая-то дверка, и сердце обрывается в бесконечную пустоту. Вот эта пустота еще страшнее небытие, страшнее замурованности могилы. Там бездна. Эта черная бездна, словно верховное и всесильное существо, ждет тебя. Готова принять тебя!.. Может это и есть ужас перед Господом, один шаг до веры?
Как ни странно, Альга слушала меня с большим вниманием и даже не отнимала руки. Как будто смирилась с тем, что должна выслушать меня, дать выговориться до конца. Но я-то знал, что до конца — о Майе — у меня все равно не хватит духу… Я вечно балансировал на грани.
— К чему я все это говорю?.. — пробормотал я. — Ах да!.. Так вот. Только в критические моменты я становился верующим и мои молитвы были действительно молитвами. Если уж молиться, то, по-моему, нужно молиться так, как однажды молился мой Александр…
И я рассказал ей, как горячо и удивительно молился сын о спасении своего Братца Кролика и других игрушек, приговоренных Косточкой к казни.
— Иногда, — продолжал я, — разговоры о религии и вере мне и самому кажутся странными, нелепыми. Даже до неприличия манерными, лицемерными. В них всегда есть что-то праздное, натянутое. Совсем не то, что, к примеру, у Федора Михалыча — страстные, насущные поиски высшей истины. Я вот даже сам с собой заговариваю о чем-нибудь подобном, словно тут же ловлю себя на том, что представляюсь и ломаюсь. Или еще хуже — умствую. Но ведь я вовсе не представляюсь… А иногда мне кажется, что в самой мысли о Боге есть что-то навязанное извне, а самой религии, может быть, уж давно не существует. Что от нее остались рожки да ножки. И я вынужден в этом копаться. Но ведь и эти рожки да ножки кому-то нужны, раз мы никак не оставляем поисков! А?.. Странно. Тут какая-то раздвоенность. С одной стороны, с точки зрения современного человека, сам предмет давно утратил всякую значимость. Идея окончательно увяла, истрепалась, загнила и рассыпалась в прах. С другой стороны, я отдаю себе отчет, что нет-нет, а меня тянет об этом поговорить, поразмышлять. Пусть это чистая рефлексия, пусть так. Однако это присутствует в моей жизни. Что-то не дает мне успокоиться. Никакие слова, никакие «окончательные» схемы и решения не бывают окончательными. Однажды, например, я твердо сказал себе: я не верю ни в Бога, ни в бессмертие. Не верю, потому что ничего об этом не знаю. Но что же тогда происходит у меня в душе? Кажется, я с самого раннего детства чувствую в себе что-то вроде надежды, такой надежды, какую, говорят, испытывает приговоренный к смерти: дескать, ничего, еще произойдет, успеет произойти какое-то