разверзлась. Он даже почувствовал облегчение. Быть может потому, что вновь обрел свободу. Он понял тогда в себе одну очень важную вещь: свобода заключается не в свободе
Золотого Вчера уже не будет. Это он знал точно. Это он уже определил для себя раз и навсегда. О слепом Ничто можно поразмышлять. Но не теперь. Лучше за стаканом рома. И лучше в чьей-нибудь компании. Например, Зимина. Или Владимира Максимовича. Но Владимира Максимовича уже нет.
И все же пора настала.
Он снова потрогал нежную кожуру березы и понюхал ладонь. Запах был тем же. Ничего не исчезло. Боли не убавилось. Но теперь можно было пожить и с нею, с этой внезапной болью. Чтобы оставить позади и ее. Как он оставил усадьбу, могилы родителей, а потом жену и сына. Он думал, что удалось проститься со всем и со всеми постепенно. Но он ошибся. Все сошлось вот здесь и сейчас. На этой худосочной березке, на нежности ее молочной белизны, на ощупь напоминающей прикосновение к детскому запястью. Все, что родственно, сходится в одной точке. Зачастую неожиданной. До этого казавшейся незначительной, малозаметной.
Радовский внимательно осмотрел свои руки. Никаких посторонних пятен, кроме берестяной пыльцы, он не обнаружил. Тут же вспомнил: и бритву, и руки он вымыл сразу, как только подошел к болоту. И теперь бритва снова лежала за голенищем сапога, нагретая его теплом, чистая, сухая, как будто он ее оттуда и не вынимал. В сущности, он ее и не вынимал. Он ее выхватил. Когда их всех, встретившихся там, на дороге, настигло то мгновение, которое уже не могло разлучить просто так, как незнакомых людей, случайно встретившихся на лесном проселке. Уже завтра он тщательно побреется этой бритвой и будет свеж и полон сил.
Что ж, пора идти. Пора сбросить с себя весь морок условностей, что в иных обстоятельствах можно было бы назвать долгом, памятью и еще чем-то обязывающим, что сейчас не имело никакого значения. Он достиг той абсолютной свободы, за которой зияли пустота. Он снова оглядел окрестность. Там, за березняком, наверняка проходит немецкая траншея. Именно оттуда минуту назад слышались голоса. Может, охранение. Может, опорный пункт с пулеметом. Эти, не задумываясь, могут дать очередь наугад. На звук. Для острастки, побаиваясь разведгрупп противника. Нет, окликать немцев он не будет. Выстрелят так выстрелят. Значит, судьба.
Но пулемет в березняке молчал. Ни голосов, ни выстрелов. Похоже, там ждали. Слушали его шаги и ждали.
И он ждал.
Звуки, которые он различил в тишине леса в следующее мгновение, ни с какими другими он спутать не мог. Он сразу понял, что по лесной тропе идет конь, под седлом, но без седока. Идет на ощупь, осторожно, как ходят по незнакомой местности. Пустые стремена позванивали, как колокола давно минувшего и забытого. Он напряженно смотрел в березняк, откуда доносились звуки, разволновавшие его настолько, что он на мгновение забыл, кто он здесь, на болоте, между окопами красноармейцев и немцев, зачем и как должен действовать в следующую минуту. Канонада, казалось, тоже затихла. Словно весь фронт, на несколько километров вправо и влево, и в глубину в обе стороны, замер вместе с майором вермахта и бывшим поручиком 1-го Русского корпуса Георгием Алексеевичем Радовским в ожидании своей судьбы.
Серый в яблоках конь мелькнул в дымке березняка. Исчез. Снова появился. Радовский узнал его. Конь был похож на его Буяна, с которым он отступал к Новороссийску и которого потом бросил в степи вместе с седлом и притороченной к луке саблей. Кончик клинка, примерно на полтора-два вершка, был обломан. Потому он ее и не пожалел оставить. Потом, уже в городе, раздобыл другую. Но ту помнил. Потому что с нею ходил в бой под Ново-Алексеевкой. Буян тоже прихрамывал. Вначале потерял подкову. Потом, когда Радовский кое-как перековал его, поранил стрелку копыта. Он, может, и взял бы его с собой в город, но Буяна стало нечем кормить. Коней разрешили взять только чинам не ниже командира полка.
Но этот был не хром. И чем-то походил на Серка, который ходил под его курсантом Донцом в прошлую осень. Такой же разметистый шаг и твердая поступь.
Конь приближался. Пустые стремена позванивали тихим дорожным звоном. Конь выбежал навстречу. Перемахнул через валежину и остановился. Конь увидел человека. Он смотрел на него так, как смотрят на знакомого, но давно забытого хозяина, который уже не заботился о нем и перестал быть другом.
Как окликнуть его, в смятении подумал Радовским. Буяном? Серком? Буяна здесь не может быть. Буян остался там, под Новороссийском, в выжженной солнцем степи. И достался какому-нибудь красному командиру. Или простому бойцу. Хромой конь – не великий трофей. Хромой конь со сломанной саблей, притороченной к седлу… Да и Серка нет в живых. Срезан наповал пулеметной очередью. Радовский хорошо помнил, как это произошло, и подходил потом к мертвым. Серко со своим хозяином, Донцом, лежали рядом. Вот уж у кого была красивая смерть, так это у них. Под пулеметом. На полном скаку.
– Буян! – окликнул он коня и по привычке сунул руку в карман. Но ни куска сахара, ни даже сухаря там не оказалось.
Ничего у него не было. Ни родины, ни коня, ни хлеба. Только одна бритва за голенищем сапога.
Конь вскинул голову, звякнул уздечкой и резко повернул назад. Радовскому казалось, что конь побежал прямо на пулемет. Вскоре он исчез в белой дымке березняка. Слышалось только позванивание стремян да стук копыт. Вот-вот могла ударить пулеметная очередь. Радовский стиснул зубы и закрыл ладонями уши. Но пулемет молчал. И вместо выстрелов через минуту из березняка вновь послышались голоса. Его окликнули. Он не ответил. Молча пошел вперед. Вскоре разглядел тщательно замаскированный бруствер. Над бруствером встал человек в немецкой каске и жестом руки остановил его:
– Иван! Стоять! – Немец подал команду по-русски.
Удивительное дело, подумал он, когда неприятели долго стоят напротив друг друга, они вскоре начинают разговаривать на языке противника. Они понимают друг друга больше, чем своих командиров.
Радовский поднял руки. Нужно было улыбнуться. Для полной картины. Он видел, как сдавались красноармейцы. Подходили к немецким окопам, выходили из лесу к немецким колоннам с высоко поднятыми руками и жалкими улыбками на лице. Примерно то же нужно было изобразить и ему теперь. Но он увидел жалкую, замызганную физиономию немца, выглядывавшего из-за бруствера, и вдруг подумал: и с этими я пришел, чтобы вернуть себе свое Отечество?..
– Солдаты! – крикнул он по-немецки. – Я – офицер вермахта! Отдел Один-Ц! Прошу доставить меня в ближайший штаб!
В пулеметном окопе с минуту длилось молчание. Потом замызганная физиономия исчезла. Послышались голоса:
– Вернер, там какой-то придурок пришел.
– Гони его в шею.
– С русской стороны. И несет какую-то чушь.
– Мы никого оттуда не ждем. Разведка сегодня не уходила. Пусть идет назад, к своим.
– Он говорит, что из наших. Из отдела Один-Ц. Какая-нибудь важная шишка. Ну его к черту, Вернер. И по-немецки чешет почти без акцента.
– А акцент какой? Русский?
– Да черт его разберет! Все немцы говорят по-разному. Акцент вроде бы не русский.
– Опять напился кто-нибудь из этих силезцев и бродит по болоту.
Высунулись две головы.
– Брось оружие и подойди на десять шагов! – скомандовал Вернер.
– У меня нет оружия. Прошу немедленно выполнить то, о чем я вам заявил. И еще: советую