принесет дров, истопит печь, согреет воду? Самим заниматься этим? Хлопотно, долго, да и попробуй разберись в русском хозяйстве. Загорятся дрова в печи — изба полна дыма, хоть на мороз беги.
Кулик беспрепятственно зачерпнул кружкой. Зоя выпила ее жадно, ни разу не оторвавшись. И вторую тоже.
Солдаты между тем разглядывали пленницу, отпуская шуточки насчет ее достоинств, и гоготали, радуясь: не часто бывает такое, чтобы среди ночи приводили женщину-партизанку. Неожиданное развлечение.
Один щипал ее сильными пальцами, щипал с оттяжкой, закручивая кожу. Другой толкал кулаком. Нашелся «сообразительный» — сходил за хозяйской пилой, предложил: «Распилим!» Но это было уже слишком. Карл Бауэрлейн сказал: партизанку приказано охранять. А переводчик воспользовался обстановкой, опять полез со своими вопросами: откуда она? Где товарищи? Но девушка даже не глянула в его сторону.
Переводчик плюнул и отправился к себе на квартиру. А солдат все же провел ржавой пилой по спине пленницы, оставив длинную, налившуюся кровью, полоску. Девушка застонала.
Бауэрлейну жаль было ее, но он предпочитал не вмешиваться, не связываться с молодыми солдатами. Человек среднего поколения, он побаивался этих взрощенных фюрером щенков, воспитанных на особый манер. С детства им давали лишь одно направление: служи фюреру, великой Германии, национал- социализму, сражайся за это — больше от тебя ничего не требуется. Ты представитель высшей расы, ты предан фюреру и партии — все остальное не имеет значения. Эти юнцы были страшны тем, что не знали, не понимали основных человеческих истин: доброй честности, щедрости, заботливости. Вместо этого в них развивали бездумную жестокость.
Немцы, наконец, легли спать. Лишь часовой топтался у порога, поглядывая на партизанку, что-то соображал. Это был рослый рыжий солдат со смазливым лицом и характером иезуита. Кольнув девушку штыком, часовой поднял ее и вывел на улицу.
Их не было долго. Минут пятнадцать. Карл Бауэрлейн тоже вышел во двор. Мороз был настолько крепок, что сразу прихватил уши. Потирая их, унтер-офицер огляделся. По тропинке приближались двое. Девушка в нижнем белье, почти невидимая на фоне снега. Как привидение. И черный солдат в шинели, русской шапке и русских валенках, с винтовкой наперевес. Под валенками солдата скрипел снег. Девушка ступала бесшумно, покачиваясь на тонких негнущихся ногах. Когда она замедляла шаги, штык упирался в ее спину.
— Es ist kalt,[8] — пожаловался солдат. — Sehr kalt.[9]
И первым вошел в теплые сени.
Этот негодяй уводил потом девушку еще несколько раз и на такой же срок. Согреется в доме и снова гонит ее на мороз. Как она закоченела, наверно! Какие же у нее ступни? Бауэрлейн напомнил новому, заступившему на пост часовому, что утром предстоит казнь, партизанка должна отдохнуть: не на руках же нести ее к виселице при всем народе.
Новый часовой был не из оголтелых молодчиков. Он понял Бауэрлейна. Разрешил девушке напиться и лечь на лавку возле стены. Жена Василия Кулика накрыла ее стареньким полушубком.[10]
Боли и холода она почти не чувствовала, все в ней онемело, одеревенело. Только очень хотелось пить, непрерывно хотелось пить, будто у нее горело внутри. Еще жгло ноги. Ступни были обморожены, она не ощущала ими ни пола, ни снега: очень трудно было ходить, сохраняя равновесие. Когда не двигалась, становилось легче. Зоя как легла, так и старалась не шевелиться, лишь вздрагивала от озноба.
Она очень ослабла. Забытье охватывало ее. И при всем том она помнила, ощущала, что находится среди врагов, отдыхать ей недолго. Горько было, что она бессильна и одинока, что никогда уж больше не увидит маму и брата, своих боевых друзей, но в то же время ее не покидала уверенность — все сделано правильно: свой долг она выполнила. Выдержала сегодня, выдержит и завтра…
Кто-то тряхнул ее за плечи, заставил сесть. Она увидела перед собой тусклые бронзовые пуговицы, серое сукно кителя, солдата с дымящейся сигаретой в углу рта. Солдат выдохнул ей в нос табачный дым. Смеясь, смотрел, как она кашляет. За спиной немца белесо светилось окно, перекрещенное черной рамой. Разгорался день, который не обещал ей ничего, кроме новых мук.
Зоя встала, и такая резкая боль пронзила ее, что замерло сердце и в голове помутилось. Но она не вскрикнула, не застонала, не доставила радости палачам.
Прасковья Кулик помогла ей умыться. Спросила негромко:
— Прошлый раз ты подожгла?
— Я. Немцы сгорели?
— Нет.
— Жаль.
— Сказывают, оружие сгорело.
— Ну и хорошо.
В избу вошли несколько офицеров с переводчиком. Подполковника Рюдерера среди них не было. Старший по званию разложил на столе бумаги.
— Назови свою фамилию, — предложил переводчик. — Иначе уйдешь на тот свет безымянной, старухи не будут знать, за кого молиться, — сострил он.
Зоя промолчала.
С улицы доносился стук топора.
— Слышишь? Виселица почти готова. Но ты еще можешь сохранить жизнь. Кто тебя послал? Сколько вас? Где база? Ответишь — отправим в лагерь до конца войны. Это обещал командир полка.
Зоя отвернулась к окну.
Переводчик лениво, сам сознавая бесполезность побоев, ударил ее. Показалось мало. Резким толчком сбил девушку на пол.
Офицер за столом недовольно произнес что-то. Зою подняли. Солдат с багровой рожей поддерживал ее. Офицер принялся читать вслух по бумажке и читал долго. Переводчик говорил торопливо, комкая слова. Зоя поняла только, что ее будут казнить как поджигательницу и партизанку.
Офицер сложил бумаги и ушел. Минут через десять в избу явились двое немцев, которых Зоя еще не видела. Один упитанный, улыбающийся, из-под его пилотки спускались на уши теплые клапаны. По сравнению с ним другой фашист выглядел дегенератом. Над плотным квадратным туловищем — непропорционально маленькая голова. Острый нос, как клюв, шинель без ремня, висит словно балахон, брюки навыпуск, ботинки. Этот и был, вероятно, главным палачом. Он делал все быстро и с явным удовольствием. Бросил Зое вещевой мешок, отобранный вчера. Жестом показал: одевайся.
В мешке сохранились два кусочка сахара и соль, взятые в партизанской землянке. Не понадобилось это фашистам. Но не было ни сапог, ни куртки, ни фуфайки, ни подшлемника, ни шапки. Успели поделить. Оставили Зое лишь кофточку, чулки и ватные брюки.
Натянуть чулки на распухшие ноги сама не сумела. Помогла Прасковья Кулик. Стоя перед девушкой на коленях, всхлипывая, она осторожно прикасалась к обмороженной, содранной во многих местах коже.
Солдаты покрикивали, торопили. На грудь Зое повесили доску с надписью на двух языках — «Поджигатель домов».
По деревне ее вели двое: дегенерат и напарник. Держали за локти, но Зоя резким движением оттолкнула солдат, пошла сама, стараясь шагать уверенней, тверже.
Из домов выбегали немцы. С оживленным говором валили сзади гурьбой.
Виселицу фашисты изготовили прочную. Свежеоструганная, она, как большая буква Г, высилась над толпой, над шапками и бабьими платками, над головами солдат и даже над кавалеристами, восседавшими на конях. Кавалеристы были одеты тепло, они прибыли сюда оцепить место казни. А многие пехотинцы выскочили поглазеть налегке, без шинелей. Теперь они мерзли, потому что казнь затягивалась. Появился лейтенант с «кодаком», принялся фотографировать. Подолгу «целился», искал выразительные позы.[11]
Девушку между тем подняли на ящики, палач накинул на шею петлю. Зоя, казалось, не заметила