Пока не опускаюсь на колени.
Перед деревом.
Когда я возвращаюсь домой,
Я спрашиваю, когда идет автобус. Автобус уже ушел. Мы переночуем в гостинице.
Я отказываюсь заходить в номер.
Я думаю о высоких деревьях.
Но они выглядят такими грязными.
Я оставляю их там, где они растут. В Фрогнер-паркс.
Ведь что-то должно остаться и на потом.
И я падаю. Но не на колени.
Утром меня в гостинице нет, и
Желтый блокнотик лежит в жестяной коробке под камнем.
Я поднимаю какую-то бумажку. Чек из магазина. Я сажусь и пишу на нем толстым карандашом, подаренным мне дядей Хильмаром. Строчки бледные, но видны хорошо.
В автобусе я отдаю
Меня трясет вместе с сумкой, висящей у меня на плече, но я сижу сразу за шофером.
Меня занимает вопрос о смерти, о том, как она распорядилась моими родственниками. Говорю себе, что смерть неестественна. Что она — извращение или незрелый взгляд на жизнь. Элида говорит, что мы — везучие, потому что в нашем роду живых больше, чем мертвых. А она знает, о чем говорит.
Я не была с Элидой, когда она умерла от старости. С нею была Йордис. Она умеет обращаться с умирающими. Ее зовут, когда умирает кто-то даже не из нашего рода. Она была рядом, когда умирали тетя Висе и бабушка Ольга. Но не потому, что ей это нравится. Просто она чувствует себя избранной. Словно долго к этому готовилась. Ей ничего не стоит свернуть голову шестерым котятам так быстро, что моя младшая сестра на кухне не успевает даже встать с горшка. Когда я вижу, как Йордис потрошит рыбу, мне кажется, что она колдует.
Однажды
Я часто думаю, что, если бы я была такая же ловкая, как Йордис,
Однажды я снимаю со стены ружье, заряжаю его и кладу под перину на синей кровати. Выстрелить мне так и не удается. Потому что
Наверное, можно считать, что все кончилось благополучно. Потому что ружье нашел
Человек не каждый день получает предупреждение о своей смерти.
Так что я спасена.
Много лет спустя, осенью 1985 года, я сижу у смертного одра Йордис в Радиумгоспитале. Она весит сорок два килограмма и в последнюю неделю уже не может со мной разговаривать. Раньше у меня для этого было достаточно возможностей. В течение многих лет. Поговорить с нею. Все рассказать ей. Спросить.
Почему я никогда не спросила у нее, что она знала? Что видела?
— Мама, ты знала об этом? — могла бы спросить я у нее.
Но когда она лежит при смерти и надеется на чудо, уже слишком поздно. Теперь мы в Радиумгоспитале, и у нас больше нет времени. Я не могу спрашивать у умирающей матери, что ей было известно. Я выхожу в лавку и покупаю баночку печеночного паштета. Это единственное, что она еще может есть. Открываю банку, просунув палец в металлическое кольцо и оторвав крышку. Запах паштета заставляет нас обеих попытаться выдавить из себя улыбку.
Последние дни нам это удавалось. Я подцепляю кончиком ложки крошку паштета и даю ей. Она закрывает глаза и открывает рот. Щеки у нее ввалились. Лицо неузнаваемо. Йордис сосет паштет. Медленно. Держит его во рту. Как ребенок, старающийся подольше растянуть конфету. Потом с трудом глотает. Чтобы ее тут же вырвало. Мы обе знаем, что рвоты не избежать, поэтому я держу судно наготове.
Я расчесываю ей волосы. Очень осторожно, потому что каждое прикосновение причиняет ей боль. Говорят у нее поражена центральная нервная система. Пока она еще в сознании. Мне разрешают ночевать на соседней кровати рядом с нею. Но я не могу. Час-другой я сплю в соседней палате. Днем мы с нею разговариваем. О старых временах и о чем-нибудь безобидном. Делаем вид, что я ее развлекаю. Я стараюсь. У нее у самой уже нет сил. Я выпиваю красное вино, которое ей дают, она его пить не может.
Мы обе беспомощны, а мне к тому же еще и страшно. Я убеждаю себя, что должна ее пощадить. В том случае, если она ничего не знает. Йордис следует пощадить, нельзя, чтобы она унесла этот позор с собой к звездам. Она не должна жалеть, что родила меня. Ведь она ни разу меня не упрекнула. Ни разу не сказала, что я сама во всем виновата, я, проклятый первый ребенок. Как порой говорят матери. Напротив, в последний день, когда она еще была в сознании, она попросила меня передать сестре, которая на восемь лет моложе меня, что мы обе были желанными детьми.
— Вы были желанными. Обе! Я так ждала вас!
Ну а потом? Знала ли она о позоре?
И не защитила нас?
У нее на тумбочке лежит Библия. Мы немного говорим о вере.
Она говорит, что вера и утешение — это одно и то же. Показывает мне листок, которым заложена Нагорная проповедь. На нем написано детским почерком с завитушками: 'Не откладывай танцы на старость. Тогда может быть слишком поздно'.
Йордис не старая, ей шестьдесят два года. Но танцевать она уже не может.
Она не считает себя ангелом, но сердится на Бога за то, что должна умереть.
— Я не сделала Ему ничего плохого, — говорит она.
Она, можно сказать, только что начала жить. Получила водительские права. Обзавелась наконец собственным домом. Однажды, когда мне кажется, что мы с ней особенно близки, я спрашиваю, почему она не развелась.
— Это бы ничего не изменило, — отвечает она.
Даже тогда я не спрашиваю у нее:
— Мама, ты знала?
Вместо этого я прошу санитарку переменить мешок, в который собирается моча. После этого я прикрываю мешок полотенцем. Чтобы она не чувствовала себя униженной.
Йордис просит меня узнать, не может ли