только воздействие на них потрясенной и злобной психики, явно пребывающей в тисках комплекса кастрации, — так вот, я обнаружил, что Шатц напялил солдатскую каску, вне всяких сомнений, опасаясь, что небосвод рухнет ему на голову. С первого же взгляда я понял, что каска тут не поможет, совсем даже напротив. Нет, не надо думать, будто я испытываю к пресловутой германской мужественности этакую неодолимую враждебность, просто когда она принимает такие размеры, я имею полное право вознегодовать. Я прекрасно понимаю, что Шатц тут ни при чем, что бесспорной причиной всего этого является сволочное подсознание того гада без чести и совести, который держит нас в себе и грязнит нас своей подлостью и своими постыдными болезнями, но тем не менее это вовсе не значит, что Шатц должен появляться в таком виде. Конечно, мне известно, что в повести Гоголя «Нос» вышепомянутый орган сбежал с лица своего законного обладателя и разгуливал по улицам Санкт-Петербурга в блестящем мундире, но, с одной стороны, мы же все-таки не в царской России, мы в лесу Гайст, месте возвышенном, где дышит дух, а с другой — я предпочел бы скорей уж иметь дело с любым носом, нежели с Шатцем в его нынешнем обличье, тьфу, тьфу, тьфу. Ну, я и разорался:
— Вы не смеете появляться в таком виде!
— А что такое?
— Послушайте, Шатц, если вы не видите, во что вы превратились, вам достаточно ощупать себя! Вы не имеете права на подобную харю! Это омерзительно! Вам бы следовало сходить к психиатру!
Шатц от возмущения стал зеленый, и клянусь вам лапсердаком моего славного наставника рабби Цура из Белостока, ничего отвратительней в жизни я не видел. Какой-то миг у меня была надежда, что, может, это ничего, может, это Пикассо, однако явившееся моему взору было настолько реалистично и фигуративно, что я даже отвернулся. Зеленый, ну совершенно зеленый! Ой, такого цвета я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
— Так, значит, мне надо бежать к психиатру? — заорал Шатц. — Но это вы, Хаим, видите меня таким! Это происходит у вас в голове! Вы — типичный образчик вырожденческого еврейского искусства, и я это всегда утверждал!
Я открыл глаза и заставил себя глянуть. Поскольку на башку он напялил каску, мне пришлось рассмотреть его поближе, и это лишь усилило мое отвращение. Но зато дало возможность высказаться.
— Нет, могу вас заверить, это вовсе не еврейское искусство, — заявил я ему со всей решительностью.
— Ну хорошо, давайте обсудим, — буркнул Шатц. — Я ничего не хочу вам сказать, чисто из деликатности, тем паче что прекрасно знаю, что мы влипли в попытку переворота. Только я не дам этому террористу прикончить меня. Но вы все равно должны взглянуть на себя. Повторяю, вы обязаны взглянуть на себя! Ха-ха-ха!
Я так и остался стоять на месте. И даже поднес уже руку к лицу, чтобы пощупать, но нет, я не позволю этому спившемуся хаму, находящемуся в состоянии полнейшего разложения, мало того, полнейшего зеленого разложения, навязывать себе что бы то ни было.
— У вас галлюцинации, — с величайшим достоинством парировал я.
— У меня галлюцинации? Хаим, ощупайте себя, проверьте, человек ли вы! Так вот я скажу и надеюсь, это доставит вам удовольствие: вы — человек, доподлинный, стопроцентный, и тут уж нет никаких сомнений. Ха-ха-ха!
Я горделиво выпрямился. Принял этакий небрежный вид. Слегка пошевелил ушами, чтобы чуток успокоиться, но это совершенно безобидное движение ушными раковинами вызвало у Шатца приступ безудержного веселья. Он прямо пополам согнулся, что само по себе зрелище — тьфу! тьфу! тьфу! — омерзительное, тыкал мне чуть ли не в лицо пальцем и ржал как безумный. Мне все стало ясно. Не осталось никаких сомнений насчет характера злобного и террористического поведения, объектом которого стал я. Я знаю, что это.
Это антисемитизм, вот что это такое.
— Хаим, говорю вам, сейчас не время ругаться. Мы оба с вами в одном и том же дерьме. И это еще не конец. Идемте, сейчас я вам кое-что покажу.
Не представляю, что такого еще он мог бы мне показать.
— Благодарю вас. Я уже вполне достаточно видел.
— Да идемте, говорю вам. Готовится нечто ужасное.
Произнес это он с такой убежденностью, что я наперекор себе последовал за ним.
Лес Гайст, как всем известно, место очень возвышенное, расположен он на холмах, что тянутся около Лихта. С окраины леса открывается исключительно красивый вид на долину и поля, а на горизонте маячат дымы Дахау. Обнаружив, что пейзаж не изменился, я почувствовал облегчение. Хмырь этот, само собой, людей не щадит, но, возможно, именно поэтому к природе относится с бережностью. Итак, ни поля, ни луга никаким психически сомнительным элементом запятнаны не были. Воздух прозрачен, пронизан солнечным светом, весело поблескивают речные струи, все чистенько, все в порядке.
Несколько, правда, сбивает с толку религиозная деятельность на полях. И тут я осознал, что произнес «религиозная» инстинктивно, не задумываясь, быть может потому, что всегда был немножко склонен к мистике, как вы, должно быть, уже заметили, но, надо сказать, характер этой сельскохозяйственной деятельности не поддавался точному определению. Вполне возможно, на меня повлияли доминиканцы в белых рясах, которых было великое множество в толпе. Во всяком случае, толпа там собралась огромнейшая, можно подумать, что сбежалось население со всей округи. С высоты, откуда мы смотрели, все это смахивало на Брейгеля, однако то, чем с лихорадочным пылом занимались все эти добрые люди, не походило ни на что известное мне.
С первого взгляда можно было бы решить, что они пытаются звонить в колокол, но колокола там не было. Вся эта толпа ухватилась за веревку и изо всех сил тянула ее, а другой конец веревки — и тут я понял тревогу Шатца — исчезал в небесах.
Я задрал голову, приставил ладонь козырьком к глазам, старательно обшарил взглядом все небо, но так и не нашел, куда девается второй конец. Самое же странное, небосвод был лазурно-синим, без единого облачка, и тут сразу же возникает вопрос: на чьей шее может быть завязана эта веревка? Люди эти, похоже, тянут изо всех сил, то есть, надо полагать, на втором конце кто-то сопротивляется. Если бы дело шло только о том, чтобы определить характер их стараний, я бы сказал, что это крестьяне тянут на выгон корову или норовистого быка. Но нет же. Я решительно не мог понять, что они задумали, чего ради они так выламываются. Они тянули то так, то этак, но второй конец веревки по-прежнему терялся где-то в небесных безднах.
Я попытался призвать на помощь душу моего добрейшего наставника рабби Цура, но даже в Каббале, насколько мне известно, не было ничего, что могло бы мне помочь.
И они пели. Тянули за веревку и пели, и мне почудилось, что я распознал в этом хоре песню волжских бурлаков. Корабль какой-нибудь? Никаких признаков корабля я не обнаружил, и потом, с каких это пор корабли плавают по небесам?
И вот тут Шатц высказал гипотезу. Не Бог весть какую, но лучше хоть какая-то гипотеза, чем ничего.
— Это все из-за Лили, — сказал он.
— Что значит, из-за Лили?
— Им это уже осточертело. Допекла она их своей требовательностью.
— Ну и что?
— Они требуют подмоги.
— Подмоги?
— Послушайте, они наконец-то поняли, что только Бог способен ублаготворить ее, и вот пытаются приволочь Его к ней.
Однако… Меня тоже все это уже здорово допекло. Конечно, Шатц порет чушь, но задуматься над нею стоит.
— Понимаете, молитвы, свечки, службы, от них никогда никакого толку не было, и вот теперь они прибегли к непосредственному воздействию.
Чем дольше я размышлял, тем резонней казалась мне эта гипотеза. Этот хмырь всячески притворялся,