осмелимся на такое слово — Бога. Для себя? Да. Но также и для всех других мужчин и женщин. А особенно для детей этого мира. Достоевский не смог бы жить один — независимо от того, сколь совершенна его жизнь или жизнь мира. Тогда как Уитмен, думаю, смог бы. Но именно Уитмена называют великим демократом. Он и был им, конечно. Был, ибо сумел стать самодостаточным… Какой простор для спекуляций может дать эта мысль! Уитмен всего достиг, а Достоевский лишь бьет крылами, чтобы подняться в небеса. Но здесь и речи нет о том, кто кого превосходит, кто выше и кто ниже. Один солнце, второй, если хотите, звезда. Лоуренс где-то говорил о Достоевском, стремившемся достичь луны своего существа[141]. Типичный для Лоуренса образ. За ним лежит тезис, который Лоуренс стремился утвердить. У меня таких корыстных намерений нет: я принимаю обоих — и Достоевского, и Уитмена — как по сути, так и по форме. Я поместил рядом эти два светила лишь для того, чтобы подчеркнуть некоторые различия. Один излучает, по моему мнению, свет человечности — а его считают фанатиком, неким демоническим существом; от другого исходит холодный свет космоса — и при этом его считают братом всех людей, человеком из самой гущи жизни. Оба они дарили свет, и это самое главное. Достоевский весь страсть, Уитмен весь сострадание. Если хотите, это разница в напряжении. От творчества Достоевского возникает впечатление, что ангел и демон идут рука об руку — они друг друга сопровождают и терпимы друг к другу. В творчестве Уитмена подобных персонажей не найти: здесь человечество предстает таким, как оно есть, а Природа — грандиозной и вечной, здесь дышит великий Дух.

Я часто упоминал знаменитую фотографию Достоевского, которую изучил много лет назад: она висела в окне одной книжной лавки на нью-йоркской Второй авеню. Для меня это всегда будет подлинный Достоевский. Человек из народа, страдавший ради него и вместе с ним. Вечный moujik[142]. И не важно, был ли этот человек писателем, святым, преступником или пророком. Он поражает своей универсальностью. Что же касается Уитмена, то всем известная его фотография, которую я долго отождествлял с самим его существом, теперь для меня такого значения не имеет.

В книге Поля Жамати об Уитмене[143] я нашел его фотографию, сделанную в 1854 году. Ему было тогда тридцать пять лет, и он лишь недавно осознал свое предназначение. У него взгляд восточного поэта: я почти готов сказать — «мудреца». Но в выражении глаз есть нечто такое, что не свойственно мудрецу, а именно — налет меланхолии. Во всяком случае, мне так кажется. Он еще не превратился в румяного бородатого барда со знаменитой фотографии. Однако это красивое и примечательное лицо, а в глазах затаилось глубокое сомнение. Но, если я осмелюсь судить по одной лишь фотографии, в этих голубых глазах уже есть проблеск отдаленного звездного света. Этот «сокровенный» взгляд, схваченный фотографом, контрастирует с твердой линией губ, которая создает впечатление, будто мир для него — нечто «чуждое», будто он явился с небес или из потусторонней сферы с целью пережить бесполезный для него опыт здесь, внизу. Это странное суждение, я знаю, и подкрепить мне его нечем. Обычная интуиция, вспышка в голове. Но мысль эта преследует меня, и именно она — независимо от того, справедливо это или нет — изменила мои представления об Уитмене, о его взглядах на мир и его отношении к миру. И возникает конфликт с тем образом, который я неосознанно хранил, а именно: с образом гениального человека из толпы. Этот новый образ Уитмена запечатлен за шесть лет до начала нашей Гражданской войны, которая была для Уитмена тем же, чем Сибирь для Достоевского. В этом взгляде 1854 года я угадываю его безграничную способность делить страдания своих собратьев: я понимаю, почему он ухаживал за ранеными и почему судьба, говоря другими словами, не вложила ему в руку саблю на поле битвы. Это взгляд ангела-хранителя, который также поэт и провидец.

Я могу и дальше рассуждать об этой примечательной фотографии 1854 года — кстати, Жамати не считает ее самой лучшей и отдает предпочтение другой. Я только что разглядывал эту фотографию — дагерротип, послуживший основой для гравюры на стали и украсивший фронтиспис первого издания «Листьев травы». С моей точки зрения, ничего особенного в ней нет — тысячи молодых американцев того времени могли бы сойти за такого Уитмена. Но меня поражает, что один и тот же человек может выглядеть совершенно разным на двух фотографиях, сделанных в одном и том же году!

В поисках точного описания физического облика Уитмена я обратился к книге его друга, канадского врача Ричарда Мориса Баки[144]. К сожалению, это описание Уитмена в шестидесятилетием возрасте. Тем не менее вот что говорит Баки: «Очень высокие надбровные дуги — большое расстояние между зрачками и центральной точкой бровей. [Именно эта особенность первой бросается в глаза.] Сами же глаза — голубые и не слишком большие: в сущности, они кажутся, скорее, маленькими для столь массивной головы и широкого лица; они туманные, пасмурные, глубокие и не слишком выразительные — выражение добродушное, спокойное, уравновешенное… Щеки круглые и мягкие. На лице никаких следов тревоги, усталости или возраста… На моей памяти, взгляд его никогда не выражал — пусть даже мимолетно — презрение или какое-нибудь дурное чувство. Никогда он ни над кем и ни над чем не насмехался, не проявлял ни малейшего опасения или беспокойства, хотя при мне он не раз оказывался в обстоятельствах, которые пробудили бы и то, и другое у большинства людей». Баки подчеркивает «ярко выраженный розовый цвет» его тела и заключает так: «Я никогда не видел более благородного лица».

Те несколько страниц, которые Баки посвятил Уитмену в своей книге, дали мне куда больше, чем полновесные тома «профессоров от литературы», избравших его «объектом исследования». Но, прежде чем я приведу некоторые из наиболее замечательных суждений, позвольте мне сказать следующее: размышляя над дуализмом Уитмена, я совершенно упустил из виду, что он родился под знаком Близнецов и был, вероятно, самым лучшим и полным воплощением этого типа среди всех, кто жил на земле, — как Гёте был величайшим воплощением Девы. Баки уделил много внимания старой и новой личности Уитмена, которому удалось их примирить. Подчеркивая внезапное изменение самой его сущности, произошедшее на тридцать четвертом или тридцать пятом году жизни, он говорит: «Мы всегда ожидаем найти и находим различия между ранним и зрелым творчеством одного и того же человека… Но в случае с Уитменом (как и с Бальзаком[145]) за абсолютно ничтожными сочинениями сразу (и — по крайней мере в случае Уитмена — без практики или обучения) следуют страницы, на которых огненными письменами начертано: ВЕЧНАЯ ЖИЗНЬ. Страницы эти украшены не только шедеврами, но и такими жизненно важными изречениями, каких за всю историю рода человеческого появилось не больше десятка…»

Перехожу теперь к наблюдениям, которые кажутся мне особо интересными и значительными:

«По ходу наших с Уитменом бесед того времени он всегда отрицал возвышенный характер своих устремлений или своих стихов. Если верить его словам, они были простыми и обычными. Но, вдумываясь в эти слова и постигая их подлинный смысл, я приходил к выводу, что простое и обычное в его понимании включает идеальное и духовное».

Он сказал мне однажды (забыл, по какому поводу): «Я вообразил обычного человека в обычных обстоятельствах, чья жизнь тем не менее является великой и героической».

Прошу вас это запомнить! Мы вскоре к этому вернемся. Это колоссально важно.

«Он редко читал книги с какой-то определенной целью: чтение его было таким же (внешне) бессистемным, как и все, что он делал, — иными словами, у него не было вообще никакой системы.

Читал он только на английском, однако мне кажется, что он знал французский, немецкий и испанский гораздо лучше, чем желал признаваться. Если же принимать на веру его собственные слова, то он был почти полным невеждой в любом вопросе.

Возможно, нет человека, которому бы нравилось так много и не нравилось так мало, как Уолту Уитмену. Казалось, его очаровывало в природе все; казалось, ему нравились все виды и звуки как в доме, так и на открытом воздухе. Создавалось впечатление, что ему нравятся все люди (и я уверен, что они ему действительно нравились) — и мужчины, и женщины, и дети (хотя при мне он никогда не говорил, что ему кто-то нравится). И все, кто его знал, чувствовали, что они ему нравятся — и другие люди нравятся тоже…

Особенно он любил детей, а дети в свою очередь любили его и доверялись ему сразу.

Старые и молодые покорялись его обаянию, которое нельзя описать — а если описать, так не поверит никто, кроме тех, кто знал его или лично, или по „Листьям травы“. Лишь осознав это обаяние (скорее физиологическое, чем психологическое), можно разгадать тайну человека, который умел так

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату