тех Петр отправлял в полновластное распоряжение шута Педриеллы, который определял нерадивых в конюхи, дворники, истопники, нисколько не считаясь с их знатной бородой.
IV
– Гавря!.. Я ее опять во сне видал!
– Ври!
– Ей-богу! Вот тебе крест… – побожился и перекрестился Митька Шорников, доверяя дружку по навигацкому учению свое самое сокровенное.
Едва начинало светать. Рано проснувшиеся дружки лежали рядом на нарах и перешептывались.
– Опять ей будто перстни на пальцы надевал, – рассказывал Митька. – Только гляжу, а она – шестипалая.
– Думаешь сильно об ней, потому опять и приснилась.
Опять… Приснилась опять. А уже сколько времени прошло с того дня, когда он, Митька, видел ее, царевну Анну… Анну Ивановну, в лавке. Руку настоящей царевны в своей руке держал, – такое лишь в сказках случается, а у него былью было. А потом, с отцом вместе, ходили к царице Прасковье Федоровне, и снова видел ее, погрустневшую тогда, Анну. Флакончик «вздохов амура» оставил ей, будто бы позабыл. И опять во сне вот приснилась…
Вот так Митька! С самой царевной видался, а он, Гавря, кроме поповен, никаких высокородных девиц в глаза не видал, прожив в поместье у матери под Торжком.
– Все лицо ее вижу явственно, – шептал ему Митька, – а рука, гляжу, шестипалая. Вон как чудно!
Если бы не было здесь этого Митьки, пропал бы он, Гавря, и причин к тому было много: трудности навигацкой науки и тоска-скука по дому, да еще эта венецейская бескормица. Только и еды – макароны; тонкие, длинные, как глисты, и ты глотай этих ослизлых червяков, от коих все нутро выворачивает. Ни тебе щей, как бывало, дома – жир не продуть, ни каши, ни мяса кус. И хоть бы ломоть аржаного хлебушка укусить, горбушку бы!.. А Митька макаронами нисколько не гребует, набивает себе целый рот, и ему хоть бы что. И по ученью все сразу схватывает, только успевай уши вострить, чтобы подсказки его ловить. Безунывный он и всегда на похвале у навигацких учителей. Не для того находится здесь, чтобы как-нибудь постылое ученье отбыть, а норовит до всего дознаваться и по науке даже наперед забежать. Мало-помалу начинает лопотать по-ихнему, по-венецейски, и говорит, что научится полностью.
Благодаря Митькиной поддержке он, Гавря, хотя и с великим трудом, но все же сносил тяготы здешней жизни, а другой его сосед по нарам, уже женатый господин из дворянского рода, Михайло Лужин, чуть ли не готов был руки на себя наложить от нескончаемой тоски-печали по своей молодой жене да от невозможности превозмочь морские учения. Вчерашним днем, в двунадесятый церковный праздник, всем ученикам роздых от учения был, и они ходили на венецейские диковины любоваться, а Михайло этот сидел, слезы глотал и писал в Петербург своему родичу в жалобном письме:
«О житии моем возвещаю, что в печалях и тягостях пришло мне оно самое бедственное и трудное, а тяжельше всего – разлучение. А наука определена самая премудрая и хотя бы мне все дни на той науке себя трудить, а все равно не принять ее будет для того, что не знамо тутошнего языка, не знамо и науки. Вам самим про меня известно, что кроме языка природного никакого иного не могу ведать, да и лета мои ушли уже от науки. А паче всего в том великая тягость, что на море мне бывать никак невозможно того ради, что от качания бываю весьма болен. Как были в пути сюда восемь недель, и в тех неделях ни единого здорового не было дня, на что свидетели все есть, которые имели путь со мною. На сухом пути, когда обучались чертежам, терпеть еще можно было, а в навигацкой науке, сиречь в мореходстве, когда очутились на корабле, то стало совсем нельзя, никакого терпения. А начальники cтрого велят, чтобы непрестанно на корабле быть, а ежели кто от сего дела уходить станет, за то будет безо всякие пощады превеликое бедство, как про то в пунктах написано по указу государя. И я, видя такую к себе ярость, тако же зная, что натура моя не может сносить мореходства, пришел в великую скорбь и сомнение и не знаю, как быть. Вызволить меня от такой беды, как тут сказывают, может лишь светлейший князь Александр Данилович Меншиков, ежели ему подать челобитную. И для того обязательно надо величать его полным титулом, про который я дознался доподлинно. И тогда, сказывают, он вызволит из беды, только ничего чтобы в титулах упущено не было. И прошу я вас, моего дорогого друга, найти способы передать мою челобитную, коею при сем письме приложу. Молю отставить меня от этой навигацкой науки, а взять хотя бы последним сухопутным солдатом. Изволь пожалуйста отдавать из вещей моих кому знаешь, от кого можно помощь сыскать для ради подачи челобитной, и денег на то не пожалей. Паки и паки прошу, умилися надо мною бесчастным, а ежели ты мне милости не окажешь, то иному больше некому, и мне тогда пропадать. И чтобы наши никто о том не ведал, особливо же своей сестре, а моей жене, не сказывай, что я такою печалью одержим. Остаюсь в верных моих услугах до гроба моего Михайло Лужин».
К этому письму прилагалась и челобитная с полным титулованием адресата:
«Светлейшему Римского и Российского государств князю и Ижерские земли и генеральному губернатору над провинциями Ингриею и Эстляндиею, и генералу, и главному над всею кавалериею кавалеру, и подполковнику Преображенского регименту и капитану бомбардирской от первейшей гвардии его величества и полковнику над двумя конными и двумя пехотными полками Александру Даниловичу Меншикову».
Но не до разбора челобитных было светлейшему князю и генералу Меншикову, – ему со шведами надо было сражаться, и из Петербурга он давно уже отбыл.
V
Жаль было шведскому королю Карлу XII расставаться с мечтой о том, что по России он пройдет так же триумфально, без особых усилий, как проходил по Саксонии и Польше, принимая от побежденных, поверженных в полное ничтожество уже привычную ему дань их абсолютной покорности. Подобострастно склоненные головы, почтительность перед достославным завоевателем свидетельствовали о том, что это были люди по-европейски воспитанные, вежливые и деликатные, проявляющие высокую степень усвоенной ими цивилизации, знающие, как следует вести себя перед королем королей, каким теперь становился он, Карл XII.
Но вот эти люди… Подлинно что дикари, медвежьи увальни, сиволапые русские мужики, неотесанные грубияны, невежды, и еще десятком других, самых нелестных слов мог бы он, король Карл, охарактеризовать этих ужасных, ужасных людей с самыми дикими их замашками. Они даже понятия не имеют, как должно вести войну, чтобы налицо было непревзойденное благородство, как это бывает, например, во время рыцарских турниров. О какой учтивости, культуре боя, рыцарстве можно говорить, когда вчера вот чуть ли не на глазах самого короля какой-то грязный мужик заколол деревянной рогатиной шведского кирасира, словно он был медведь, а не благороднейший воин из потомственной высокородной фамилии.