для пеших людей и множество мостов, под которыми проплывают украшенные коврами да цветами лодки, называемые гондолами, с гребцами-певунами. А по бокам, как бы на берегах тех водных улиц, стоят красиво состроенные дома, только в них вовсе нет печей, а есть камины. Все дивно и приглядно любому взору. И в этой Венеции, всечасно чтимая маменька, женщины и девицы одеваются вельми изрядно. Головы и платья убирают цветами, кои во множестве у домов продаются. Женский народ благообразен и строен, в обхождении политичен и во всем пригляден.
(А может, про женский народ совсем не следует писать маменьке, а то она подумает чего и не было вовсе.)
К ручному делу теи девицы не больно охочи, а больше проживают в прохладе. И бывают, маменька, в Венеции предивные оперы и комедии, и называют их италиане театрум. В них поделаны чуланы в пять рядов, а пол лежит навкось, чтобы было видно одним за другими. И начинают в тех операх представлять и петь в первом часу пополуночи, а кончают в пятом или в шестом часу утра, а днем ничего там нет. И приходят в те оперы, дражайшая маменька, люди в машкарах, по-нашему сказать – в харях, чтобы никто никого не признал, и гуляют все невозбранно, стараясь лучше веселиться.
(Ну, а о том, что, например, на площади святого Марка многие девицы, прогуливаясь в надетых на лица харях, берут за руки приезжих иноземцев, гуляют с ними и бывают большими охотницами целоваться, – об этом, конечно, маменьке сообщать не надо. Лучше про другие веселые развлечения рассказать – музыкально-танцевальные.)
Можно сказать, маменька, что танцуют по-италиански не зело стройно, а скачут один против другого, за руки не держась. И еще на площади святого Марка увеселяются травлей меделянскими собаками больших быков. В Москве такой диковины увидеть нельзя. И на той же площади на погляденье собравшимся бывает, что одним махом секут мечем голову быку. Глянешь на это и приужахнешься, но вы не пужайтесь, маменька, мы глядим на это, стоя далече на стороне. И еще бывает, что венецейские сенаторы играют в кожаный надувной мяч. А про кулачный бой дяденьке Капитону Кузьмичу расскажите, что зачинают и ведут его на мосту один на один, и бьются нагишом. Кто первый зашибет до крови или с моста сбросит, тот и одолел. И люди большие заклады на те кулачки кладут. А бьются по воскресным дням и по другим праздникам».
– Митька, ты про кулачки писал?
– Ага.
– И я тоже.
– Пиши, Гавря, про что хошь, только не жалобься. Прознают – попадет за жалобу, – предупреждал товарища по навигацкому учению Митька Шорников, сын бывшего петербургского гостинодворского купца. – Пиши, что до всего любопытно и нисколь жить не голодно.
– Пока письмо до дома дойдет, мы все тут, отощамши, околеем, – уныло вздохнул Гавря.
– Авось и с проголодью тож обвыкнемся. Пиши, что ладно все.
И Гавря продолжал писать:
«В судебную палату нас водили и там показывали статуйного человека над дверьми: вырезано из камня изображением женского полу, в образе Правды. А глаза платком завязаны, чтоб не видела ничего, и в одной руке держит весы, а в другой меч. А близко того дворца на море стояла галера и на ней галиоты, кои осуждены в вечную работу. У площади стоят предивного строения дома разных прокураторей и при них изрядные лавки, в коих продаются сладкие сахары и напитки: чекулаты, кафы, лимонаты, и табак дымовой и носовой. А до Венеции видели город Ульмунц. Там на воротах ратуши часы бьют перечасье музыкальным согласием, и в то время вырезанные из дерева куклы под названием марионеты, бьют в колокола руками, как живые люди, а двое в трубы трубят. Все это, маменька, зело предивно и смотреть можно глаз не оторвамши. И монастырь есть, где монахи носят серые одежды из сермяжного сукна и ходят босы, а мяса никогда не едят.
(«Тоже и мы его почти не едим», – горестно подумал сочинитель письма, но о том ни словом не обмолвился.)
Бороду те монахи никогда не бреют, кроме воды, ничего не пьют и живут по одному в келье. На них смотреть не лестно, и больше ничего описать не могу. Обсказал обо всем, как дорогая и бесценная маменька наказывала мне, всегда и во всем покорному своему сынишке Гаврюшке.
Да вот еще что, маменька, вспомнил приписать. Говорили нам на учении, что кошку на корабле всегда надо держать для мышей. Ежели мыши что из товаров съедят и хозяин товаров станет об том бить челом, и буде кошки не было, то убыток на капитане доправят, а буде кошка была, то и нет ничего. Теперь все. Остаюсь Гавря – сын».
Случалось так, что отправленные за границу учиться морскому кораблевождению, познакомившись с компасом, считали свое учение оконченным и, не побывав в море, хотели уже возвращаться в Москву.
– Как это так? – возражали им учителя. – А кто же морской болезни отведает?
Нет, окончание морского учения еще далеко.
Ученики навигацкой школы должны были уметь разбираться в чертежах кораблей и в морских картах, знать все корабельные снасти и паруса и уметь управлять ими, владеть судном в любом плавании и особенно в бурю. Трудно давалась им эта наука, да еще при незнании языка учителей и плохом толмаче- переводчике, путавшемся в русских словах.
Не выдержав такой тяготы, великовозрастный дворянский сын Иван Мороков сбежал из Венеции, сумел добраться до своей родной Вологодчины, постригся в монастырь, стал называться Иосафом, но не смог уберечься и там. Дознались власти, кто он такой, как и почему постригся, да и воротили его из обители святости снова в греховную жизнь, где для нового ее начала попал сразу же под кнут.
– С галерной каторги не побежишь, прикуют тебя, резвого, – предрекали дальнейшую судьбу беглеца.
Скорбя о сыне, отправленном за море в муку-науку, вынул старый боярин из родовой укладки рыжий лисий мех на шубу, да две черно-бурые лисицы, да сто огонков соболей, да пять сороков горностаев и послал в подарок венецейскому гранд-магистру, чтобы боярскому сыну Семену Рожнову в науках послабление было. Кто-то из венецейских властителей получил этот подарок, не зная, как ему в теплой Италии меха применить; долга и честности ради поинтересовался узнать, в чем нужда по науке у российского дворянина Семена Рожнова, но того в Венеции уже не было, переправлен на обучение в Англию.
Которые по малому своему разумению или по большой лени в заморском учении ничему не научились,