Гнев излил я, гнев прошел. Враг обиду мне нанес — Я молчал, но гнев мой рос.

Ты и сам это знаешь. Гнев — не капризный «приступ гнева», а справедливое, благородное, кипящее негодование — переходит (не всегда сразу) в радушную и ликующую любовь. Так мирятся друзья и влюбленные. Горячий гнев, горячая любовь. Такой гнев — это кровь, которою любовь истекает, когда ее ранят. У влюбленных гнев (не точно отмеренные протесты) — обновление любви. Применительно к Богу и гнев, и прощение — аналогии. Но это аналогии одного круга: жизнь, любовь, глубоко личные отношения. Полиберальнее, «поцивилизованнее» не получится. Замени Божий гнев на возвышенное неодобрение, и вместо любви будет гуманизм. «Огонь поядающий» и «совершенная красота» исчезнут. Останется рассудительная школьная директриса или добросовестный судья. Вот к чему ведет высокоумие.

Я знаю, что «гнев человека не одолеет правды Божьей». Это не потому, что гнев есть гнев, но потому, что человек есть (падший) человек.

Может быть, я слишком много наговорил. Все, что могут образы, — облегчить покаяние и прощение или, по крайней мере, не мешать им. Мы не видим вопрос «со стороны Бога».

Безыскусная картинка покаяния как чего–то подобного просьбе о прощении или даже умиротворению мне по душе тем, что в ней покаяние — поступок. Высокоумие грозит превратить покаяние в состояние чувств. Согласись, что это неполезно.

Я сейчас как раз об этом думаю, когда читаю Александра Уайта. Его мне одолжил Моррис. Уайт — пресвитерианский святой прошлого века, я раньше о нем и не слышал. А прочесть его стоит. Его кругозор удивительно широк — Данте, Паскаль и даже Ньюмен. Но тут я вспомнил о нем по другой причине. Он напомнил мне ту сторону пуританства, о которой я было забыл. Для него о возрожденной жизни свидетельствует постоянный ужас перед своей естественной и (вроде бы) безнадежной испорченностью. Истинный христианин должен неустанно принюхиваться к помойке внутри. Это общая черта многих старых рассказов об обращении. Как в «Изобильном милосердии» [48]: «Мое внутреннее изначальное тление… я был поразительно грешен… В своих глазах я был омерзительнее жабы… грех и тление, сказал я, льются из моего сердца, как вода из фонтана». Другой автор (его цитирует Халлер в «Подъеме пуританства») говорит, что заглянул в свое сердце, словно знойным летом в зловонную яму, где среди отбросов и гнили «ползают миллионы живых существ».

Не правы те, кто считает это видение простой патологией. Я видел «ползающих слизистых тварей» в своей собственной яме, и этот взгляд меня многому научил. Но для Уайта это, по–видимому, не взгляд, а постоянное вглядывание. Нужно ли оно? В Новом Завете говорится о других плодах духа: любовь, радость, мир. И о другом говорит Павел: «забывая заднее и простираясь вперед» [49] . Совсем по–другому, живительно и свежо, пишет св. Франциск Сальский о la doucer [50] по отношению к себе. И вообще, что толку от неизменных эмоций? Эмоции неизменны, только когда поддельны.

Ты согласен? Духовное рвотное порой полезно, но нельзя же им питаться все время! Если и не помрешь, к лекарству выработается «привыкание». А вечное изучение помоев чревато смирением паче гордости.

Не потому, что прогневил Творца, А потому, что на себя разгневан [51].

Во всяком случае, и один, и на исповеди я, увы, находил, что степень стыда и отвращения, которые я испытываю по отношению к своим грехам, совершенно не соответствует тому, что мой разум говорит об их серьезности. Как в повседневной жизни: степень страха не соответствует тому, что разум говорит об опасности. Плыть по морю в лодке гораздо опаснее, чем сидеть на краю утеса. Точно так же каяться на исповеди в неджентльменских поступках мне было сложнее, чем в нехристианских. Так что наша эмоциональная реакция на наше поведение этически не очень значима.

XIX

Скажи Бетти, что, когда ты увлек меня разговором о покаянии, я собирался сказать то, чего у меня, по ее словам, недостает. Я собирался сказать, что молитва–славословие, как никакая другая, должна быть совместной. Человек гораздо больше теряет, не пойдя в церковь на Пасху, чем на Страстную Пятницу. Славословие должно быть совместным, даже когда молишься один — «со ангелами, архангелами и всеми небесными силами». С другой стороны, я заметил, что в церкви внимательнее всего слушаю молитвы, которые чаще других читаю у себя дома.

Я не согласен, что я «привередлив к церковным службам». Сказать я хотел одно: мне подойдет любая форма службы, лишь бы дали время к ней привыкнуть. Очень плохо, если позволишь себе отвлечься из–за таких вещей, как некрасивая церковь, неуклюжий прислужник или плохо одетый священник. Напротив, я часто с удивлением думаю, как все это не важно:

Не может никогда быть слишком плохо, Что преданность смиренно предлагает [52] .

Одна из самых замечательных литургий в моей жизни была в небольшой металлической палатке. А как трогателен иногда просторечный выговор хора! Если нельзя достать потир и вместо него взяли жестяную кружку, меня это не покоробит. (Интересно, какая посуда была на Тайной Вечере?)

Ты спрашиваешь, почему я никогда ничего не писал о Причастии. Просто потому, что я не силен в богословии. Мне нечего предложить. Скрывать светильник под сосудом — явно не мой грех, скорее уж я склонен болтать не вовремя. Но тут даже я бы помолчал. Беда в том, что люди из молчания делают выводы. Недавно кто–то написал, что я, видимо, «скорее допускаю, чем приветствую таинства».

Я бы не хотел, чтобы и вы с Бетти так думали. Но как только я пытаюсь объясниться, я вижу другую причину для молчания. Я не знаю, как передать неприятное впечатление от некоторых доктрин, мое неумение сделать их духовным хлебом так, чтобы не показалось, будто я с ними спорю. К какой бы конфессии ни принадлежал христианин, я бы не хотел сбивать его с тех традиционных для него представлений, которые объясняют ему, что происходит, когда он вкушает хлеб и вино. Я могу лишь пожелать, чтобы не было нужды в определениях и чтобы они, тем более, не разделяли церкви.

Некоторые люди обсуждают разные теории на этот счет, словно все их понимают и хотят только определить лучшую. От меня этот свет удержан. Я не знаю и не могу представить, как поняли ученики Христа, когда Он протянул им хлеб и вино, сказав, что они — Его тело и кровь. Ведь Его тело еще не было предано, кровь не была пролита. В пределах своего человеческого понимания я не могу найти связи между поеданием человека (Господь имел плоть именно как Человек) и вхождением с ним в духовное единство, общность, koinwnia. «Субстанцию» (в аристотелевском смысле), лишенную своих акциденций и наделенную акциденциями другой субстанции, я не могу представить [53]. Видишь что–то похожее на изысканный пластилин. С другой стороны, не лучше у меня обстоит дело и с теми, кто считает хлеб и вино обычными, лишь символически напоминающими о смерти Христовой. Из существующих в природе вещей они — очень странный символ этого. Опять–таки, глупо думать, что они столь произвольны, сколь кажутся мне. Я убежден, что они выбраны не случайно, что была особая причина; но мне она не известна. Если же считать, что Евхаристия — только воспоминание, получится, что ее ценность главным образом психологическая и зависит от восприимчивости

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату