самообман или разные врата в запредельную реальность.
Это рассуждение мне не совсем по душе. Сходство действительно есть, но вправду ли Плотин, Юлиания Норичская [37] и св. Иоанн Креста нашли «одно и то же»? Единственное, что их объединяет, — временный выход за рамки обыденного восприятия мира, за рамки дискурсивного мышления. Ценность этого отрицательного опыта зависит от природы опыта положительного, которому отрицание освобождает место. Но разве не очевидно, что отрицательный опыт всегда выглядит похоже? Я думаю, пустые бокалы чувствовали бы одно и то же, если бы могли чувствовать. Но в одни нальют вино, другие разобьются, третьи останутся пустыми. И в море уходят многие — странники, торговцы, моряки, пираты, миссионеры. Они находят «одно и то же»: исчезает вдали земля, отстанут чайки, в лицо дует соленый бриз. Но для одних путешествие полезно и законно, а для других нет, и судьба у всех разная.
Я не хочу скачать, что мистический опыт — иллюзия. Он показывает, что и до смерти можно выйти из привычных декораций «мира сего». Выйти можно, но куда? Все равно что спросить любого англичанина: «Что найдешь, уйдя в море?» — «Все на свете, даже могилу на дне. Только не Англию». Мистическое путешествие будет законно, безопасно и полезно не потому, что оно мистическое, а только в том случае, когда чисты помыслы странника и верен его курс, когда есть благодать от Бога. Не мистика должна оценивать религию, а религия мистику.
Да, мистику дьявольскую или наркотический бред самонаблюдение не всегда отличит от опыта великих христианских мистиков. Все отъезды похожи друг на друга; важно, куда ты попадаешь. Святой, становясь святым, доказывает, что его мистика (не все святые — мистики) привела куда надо. То, что он мистик, само по себе не говорит о его святости.
Ты спросишь, почему сильное желание заглянуть за сцену не сделало меня мистиком. Это был бы худший из мотивов. Святой может увидеть «розу жизни вечной» еще при этой жизни. Но это не самоцель, в плавание он отправился из смиренной и жертвенной любви. Может возникнуть (у меня, к примеру) стремление совсем не телесное, которое все же, по апостолу Павлу, не «Дух», а «плоть». То есть бывает импульсивное, упрямое и жадное стремление к духовному. Как и все наши желания, это плоть, которую нужно распять. Но после распятия оно может восстать из мертвых и сделаться частью нашего блаженства.
Теперь о другом. Я тоже заметил, что молиться за других легче, чем за себя. По–твоему, это показывает, что мы созданы для милосердия. Боюсь, однако, что есть менее оптимистичные объяснения. Во–первых, я часто молюсь о других, вместо того чтобы им помогать. Помолиться за человека куда легче, чем его навестить. Во–вторых, смотри, как бывает: молюсь я об избавлении его от каких–то грехов (перечень составить нетрудно). Здесь все зависит от Божьей благодати и от него. Начни я молиться о своих грехах, нужно будет самому измениться. Неудивительно, что мы не любим признавать свои грехи.
Между тем список людей, за которых надо молиться, все время растет. Это бремя старости, угрызения совести не дают его сократить. Я имею в виду именно «угрызения», а не просто совесть. Вряд ли мы обязаны за всех всю жизнь молиться. Но когда дело доходит до того, чтобы не помянуть какого–то человека теперь, в этот самый день, становится нелегко. Список растет, и его все сложнее не просто проговаривать. Но здесь, кажется, есть один любопытный закон. Ты не замечал, что, когда сосредоточен на Боге, ты автоматически думаешь о том, о ком молишься, — и никогда не наоборот?
Только что отыскал в одной из старых записных книжек любопытное стихотворение. Оно имеет некоторое отношение к тому, о чем мы говорили недели две назад — о страхе, что нас никто не слушает и что молитва лишь монолог. Неизвестный автор [38] берет быка за рога. «Что ж, допустим», — говорит он.
Концовка звучит пантеистически, и слово «снов», возможно, вставлено для рифмы. Но разве он не прав, что совершенная молитва — монолог? Если в человеке говорит Святой Дух, то в молитве Бог говорит с Богом! И все же молящийся не становится «одним из снов». Как ты сам сказал, Бог и человек не исключают друг друга, можно говорить и «это сделал Бог», и «это сделал я». В точке их соприкосновения непрерывно свершается таинство творения, вневременное для Бога и неотделимое от времени для человека.
Помнишь две максимы Оуэна? [39] Того, для кого Бог не Иной, верующим не назовешь. С другой стороны, если для меня Бог — иной в том же смысле, что и другие люди и предметы, я впадаю в идолопоклонство, осмеливаюсь считать Его бытие
Сразу возникает вопрос: говорит ли Бог в лжеце или в кощуннике? В некотором смысле — почти «да». Без Бога он вообще не мог бы говорить. Нет слов, не берущих начало в Слове, и нет действий, не берущих начало в Том, кто есть Actus purus. Как же быть с тем, что говорит богословие о мерзости греха? Мне кажется, выход один: помнить, что любой грех — искажение энергии, которую вдохнул в нас Бог. Если бы мы все не испортили, эта энергия распустилась бы дивным цветком одного из тех действий, о которых верно сказать и «это сделал Бог», и «это сделал я». Мы отравляем вино, льющееся в нас из божественного сосуда. Он хочет создать с нашей помощью Музыку, но мы фальшивим. Он хочет нарисовать автопортрет, мы превращаем его в карикатуру. Поэтому любой грех — святотатство.
Мы, конечно, должны отличать онтологическую неразрывность Творца и твари, которая как бы «задана» отношением между ними, от единения воль, которое достигается по Божьей милости и святой жизнью. Насколько я понимаю, онтологическая неразрывность неизменна, она существует между Богом и нечестивцем (или дьяволом) не меньше, чем между Богом и святым. «