аристократический недуг, который нередко доводит человека до богадельни: дон Себастьян не может поднести ложку ко рту, и его кормит жена или дочь. Когда ему плохо, он не показывается неделями: благородный старик в это время лежит под замком в своей комнате. Однако жильцы слышат — до них доносятся его завывания, стенания, рев, от которых дрожат стекла. Вновь прибывшие постояльцы «Колониального пансиона» в такие моменты с удивлением смотрят на донью Маргариту и сеньориту Розу, которые под завывания потомка конкистадоров невозмутимо продолжают подметать, убирать, готовить еду, подавать ее на стол и разговаривать как ни в чем не бывало. Жильцы даже думают, что у обеих женщин — ледяное сердце, они не способны проявить любовь и сострадание к мужу и отцу. Особенно настойчивым жильцам, которые, показывая на запертую дверь, осмеливаются спрашивать: «Дону Себастьяну нездоровится?» — донья Маргарита неохотно отвечает: «Ничего страшного, просто воспоминания о пережитом ужасе, скоро все пройдет». И действительно, через два-три дня кризис проходит, и дон Себастьян вновь бродит по захламленным закоулкам и коридорам «Колониального пансиона» — бледный, худой, с гримасой страха на лице.
Что же это за трагедия? Когда, где и при каких обстоятельствах она произошла?
Все началось лет двадцать назад с прибытием в «Колониальный пансион» некоего молодого человека с печальными глазами, одеяние которого свидетельствовало о его принадлежности к ордену Господа Чудотворца. Уроженец Арекипы, коммивояжер по профессии, он носил имя пророка и фамилию морского животного — его звали Эсекиель Дельфин — и, кроме того, страдал хроническими запорами. Несмотря на юный возраст, его приняли в пансион, ибо одухотворенный облик — крайняя худоба, необыкновенная бледность, тонкая кость, — а также явная религиозность (кроме фиолетового галстука и платочка в чемодане юноши лежала Библия, а под складками одеяния виднелся образок на ленте) казались прочной гарантией против всяких посягательств на вышеупомянутое целомудрие.
Вначале, действительно, юный Эсекиель Дельфин только радовал семью Бергуа. Он мало ел, был человеком образованным, аккуратно оплачивал счета и очень мило вел себя — так, например, время от времени он появлялся с фиалками для доньи Маргариты, с гвоздикой, предназначенной для лацкана пиджака дона Себастьяна, а сеньорите Розе подарил в день ее рождения ноты и метроном. Его застенчивость, не позволявшая ни к кому обращаться первым (да и если приходилось, Эсекиель всегда говорил очень тихо, опустив глаза долу), а также хорошие манеры и приятные речи очень нравились семейству Бергуа. Они вскоре полюбили своего жильца и, видимо, в глубине души лелеяли мысль со временем сделать из него зятя: жизнь научила их простой философии — из всех зол выбирать меньшее.
Особой нежностью проникся к Эсекиелю дон Себастьян: может быть, потому, что в субтильном коммивояжере он видел сына, которого расторопная хромоножка так и не сумела подарить мужу? Как-то декабрьским вечером дон Себастьян совершал прогулку с юношей до часовни Святой Розы, покровительницы Лимы; здесь он увидел, что молодой человек бросил в колодец золотую монету и умолял святую оказать ему тайную милость. Жарким летним утром в воскресенье он пригласил коммивояжера отведать лимонного мороженого в кафе на площади Сан-Мартина. Молчаливый и меланхоличный юноша казался дону Себастьяну образцом элегантности. Может быть, он страдал какой-то таинственной болезнью души и тела, снедавшей его? Может быть, ему нанесла неизлечимую рану любовь? Эсекиель Дельфин молчал как могила, и когда однажды, соблюдая все предосторожности, чета Бергуа предложила юноше «поплакаться им в жилетку» и спросила, как это он, такой молодой — и всегда один, почему он не ходит ни на вечеринки, ни в кино, почему не смеется и отчего постоянно вздыхает, уставясь в пространство, жилец покраснел и, пробормотав какое-то извинение, убежал и закрылся в туалете, где под предлогом своих запоров иногда сидел часами. Порой он уезжал в деловые поездки, возвращался, но по-прежнему оставался загадочным сфинксом: семья Бергуа не могла даже выяснить, на какую фирму он работает и что продает. А оставаясь в Лиме, он целыми днями сидел взаперти в своей комнате — быть может, молился? Или предавался размышлениям? Жалея молодого человека, поддавшись к тому же соблазну сводничества, донья Маргарита и дон Себастьян всячески старались, чтобы он присутствовал на музыкальных занятиях Розиты: пусть немного развлечется. Юноша подчинялся. Неподвижный и сосредоточенный, он слушал, забившись в угол, и под конец вежливо хлопал в ладоши.
Очень часто он сопровождал дона Себастьяна в церковь к утренней мессе, а на страстной неделе в тот памятный год вместе с Бергуа присутствовал на всех службах. К тому времени юноша, казалось, уже стал членом семейства.
Именно поэтому все трое Бергуа были очень обеспокоены, когда однажды Эсекиель, в этот день возвратившийся из поездки на север страны, вдруг неожиданно разрыдался во время обеда и, опрокинув тарелку с мизерной порцией только что поданной чечевичной похлебки, до смерти напугал других жильцов — судью из Анкаша, священника из Кахатамбо и двух девиц из Уануко, студенток фельдшерского училища. Бергуа отвели юношу в его комнату, дон Себастьян одолжил ему свой носовой платок, донья Маргарита приготовила отвар йербалуисы с мятой, а Роза укрыла ему ноги пледом. Через несколько минут Эсекиель Дельфин успокоился, извинился за «свою слабость» и пояснил, что в последнее время ощущает особую нервозность и, сам не знает почему, у него то и дело непроизвольно льются слезы. Смущенно, почти шепотом он поведал Бергуа, что по ночам испытывает приступы страха, из-за которых не может уснуть до зари, и лежит съежившись, с открытыми глазами, обливаясь холодным потом, думая при этом о призраках умерших, и страдает от одиночества. Его исповедь заставила сеньориту Розу прослезиться, а донью Маргариту осенить себя крестным знамением. Дон Себастьян тут же предложил перебраться спать в комнату к жильцу, дабы успокоить его, избавя от чувства страха. Юноша в порыве благодарности поцеловал у него руку.
В комнату постояльца немедленно притащили кровать, донья Маргарита с дочерью тотчас приготовили постель.
В то время дон Себастьян был в расцвете лет — ему стукнуло пятьдесят. Обычно перед сном дон Себастьян выполнял с полсотни гимнастических упражнений для живота (он делал гимнастику по ночам, а не утром, чтобы и в этом не походить на чернь), однако в ту ночь, не желая беспокоить Эсекиеля, он воздержался от зарядки. Нервный юноша улегся рано. До этого он поужинал любовно приготовленным из куриных потрохов бульончиком и заверил, что присутствие дона Себастьяна его успокоило заранее и он будет спать как сурок.
В памяти добропорядочного буржуа из Айякучо навеки запечатлелись подробности той ночи, и во сне и наяву они будут преследовать его до конца дней, и — кто знает? — возможно, эта мука продлится и когда он перейдет в иное жизненное измерение. Дон Себастьян рано потушил свет. С соседней кровати доносилось ровное дыхание нежного юноши, и он подумал: «Уснул». Дон Себастьян чувствовал, что сон одолевает и его, но все же разобрал звон колоколов кафедрального собора и далекий смех какого-то пьянчужки. Потом он уснул и увидел самый приятный и окрыляющий сон. Ему привиделся готический замок с гербами, со старинными пергаментами, геральдическими цветами и генеалогическим деревом, согласно которому род его прослеживался вплоть до Адама; он видел себя Завоевателем, Властелином (да-да, это он!), принимающим многочисленные дары и горячее поклонение сонмищ вшивых индейцев, наполнявших одновременно его сундуки деньгами, а его самого — тщеславием.
Вдруг (сколько времени прошло: пятнадцать минут или три часа?) ему почудилось нечто вроде легкого шума, будто пролетел дух. Дон Себастьян открыл глаза. В темноте — свет с улицы едва проникал сквозь гардину — он различил, как с соседней кровати поднялся силуэт и тихо поплыл к двери. Еще окончательно не проснувшись, дон Себастьян предположил, что юноша, страдавший запорами, спешит в туалет освободить желудок или ему опять стало плохо. Вполголоса он спросил: «Эсекиель, вам худо?» Вместо ответа он услышал, как щелкнул замок в двери (кстати, она была обита железом и скрипела). Дон Себастьян ничего не понял и, приподнявшись на постели, испуганно спросил: «Вам что-нибудь нужно, Эсекиель? Вам помочь?» Он скорее почувствовал, чем увидел, что юноша, гибкий, как кошка, вернулся от двери и стоял теперь рядом с ним, заслоняя лучик света из окна. «Да что с вами? Отвечайте, Эсекиель!» — пробормотал дон Себастьян, ощупью отыскивая выключатель. В этот момент ему была нанесена первая ножевая рана, самая глубокая и страшная. Нож вошел в тело, как в сливочное масло, и затем рассек ключицу. Дон Себастьян думал, что он кричит, громко взывает о помощи, и, пытаясь защититься и выбраться из опутавших ноги простынь, удивлялся, что к нему не бегут ни жена, ни дочь, ни жильцы. На самом же деле никто ничего не слышал. Позднее, когда полиция и судья восстанавливали картину этого