и ее дочери, сорокалетней девицы, крещенной благоуханным именем Роза. Сеньора Маргарита Бергуа напоминала головастика: сама худенькая, лицо сморщенное, как печеное яблоко, — от нее, как ни странно, пахло кошками, хотя в пансионе они не водились. От зари до зари трудилась донья Маргарита, не зная отдыха; ее передвижения по дому — как поступь ее судьбы — поистине удивительны: одна нога хозяйки была на двадцать сантиметров короче другой, из-за чего ей приходилось носить особый башмак на деревянной платформе, похожий на ящичек-подставку у чистильщиков сапог, смастеренный для нее много лет назад талантливым богомазом из Айякучо. Когда донья Маргарита волочила свой башмак по деревянному полу, весь дом сотрясался. Она всегда была очень бережлива, однако с годами добродетель эта выродилась в манию, и теперь хозяйке пансиона более подходило другое, язвительное определение — скряга. Так, например, донья Маргарита позволяла жильцам мыться лишь по первым пятницам каждого месяца; она установила обычай спускать воду в унитазе только один раз в день (причем она делала это собственноручно, прежде чем лечь спать). Вот почему в «Колониальном пансионе» неизменно царило густое, теплое зловоние, вызывавшее — особенно вначале — у жильцов головокружение. Однако донья Маргарита с самомнением женщины, у которой всегда и на все имеется готовый ответ, утверждала, что благодаря этому амбре жильцы лучше спят.

У сеньориты Розы были (именно были, так как после великой ночной трагедии она изменилась и в этом) душа и персты искусницы. Еще девочкой в Айякучо, когда семейство процветало — три каменных дома, земелька, овечки, — она начала заниматься на фортепиано. Занятия проходили столь успешно, что сеньорита Роза даже дала сольный концерт в городском театре в присутствии самого алькальда и префекта полиции и где ее родители, услышав аплодисменты, разрыдались от полноты чувств. Вдохновленные этим славным днем (после концерта сеньориты Розы выступали с народными танцами индейцы), родители Бергуа решили продать все, что у них было, и переселиться в Лиму, дабы их дочь могла стать музыкантшей. Вот почему они приобрели этот домище, который впоследствии по частям продавали и сдавали в аренду; с той же целью Бергуа обзавелись пианино и записали свое талантливое дитя в Национальную консерваторию. Однако огромный город, этот омут разврата, быстро разрушил их провинциальные иллюзии. Очень скоро Бергуа открыли для себя нечто, о чем никогда не подозревали: оказывается, Лима была вместилищем миллионов грешников, и все они без исключения старались совратить одаренную девицу из Айякучо. По крайней мере именно об этом с округлившимися от страха, полными слез глазами и утром, и днем, и вечером твердила девица: преподаватель сольфеджио с рычанием накинулся на нее, пытаясь совершить грех тут же, на кипах нот; привратник консерватории нагло предложил ей: «Хочешь стать моей любовницей?»; два молодых человека, тоже студенты, пригласили ее в уборную — посмотреть, как они делают пипи; полицейский на углу, когда она спросила у него адрес, видимо спутав ее с кем-то, захотел девушку обнять; кондуктор в автобусе, получая от Розы деньги, ущипнул ее за грудь… Полные решимости защитить девственность — ее, согласно морали жителей гор, где принципы тверды как камень, юная пианистка должна была принести в дар своему будущему супругу и повелителю, — супруги Бергуа отказались от консерватории и пригласили преподавательницу музыки на дом, стали одевать Розу, как монашку, и запретили ей одной выходить из дому. Отныне она появлялась на улице только под конвоем родителей. С того дня прошло двадцать пять лет; девственность в самом деле оставалась нетронутой, на положенном ей месте, однако в нынешней ситуации это уже не имело большого значения, потому что за исключением упомянутого достоинства — которым, кстати, откровенно пренебрегает современная молодежь — бывшая пианистка (после пережитой трагедии от уроков музыки отказались, а инструмент продали в уплату за врачей и пребывание в больнице) была лишена каких-либо привлекательных качеств. Она постарела, растолстела, сгорбилась, стала меньше ростом. Облаченная в безобразные хламиды, которые она уже привыкла носить, и колпаки, скрывавшие ее волосы и лоб, сеньорита Роза стала более похожа на куль, чем на женщину. Она продолжала твердить, будто мужчины льнут к ней, пристают с наглыми предложениями, пытаются изнасиловать, но теперь даже родители ее вопрошали себя, а не было ли все это больной фантазией?

Однако самой запоминающейся и вызывающей жалость фигурой в «Колониальном пансионе» был дон Себастьян Бергуа, старик с широким лбом, орлиным носом и пронизывающим взглядом, отличавшийся прямотой и доброжелательностью. Дон Себастьян — человек старинной закалки; от своих далеких предков, испанских конкистадоров братьев Бергуа, уроженцев Куэнки, прибывших в Перу с отрядами Писарро, он унаследовал не столько склонность к излишествам, толкнувшую братьев на убиение сотен инков (это относится к каждому из братьев) и изнасилование соответствующего числа девственниц в Куско, сколько воинствующий католический дух и твердое убеждение в том, что благородные господа должны жить либо на ренту, либо эксплуатируя других, но никак не собственным трудом. Дон Себастьян с детства ежедневно посещал церковь, каждую пятницу причащался в честь чудотворца Лимпийского, истовым почитателем которого он был, и по меньшей мере трижды в месяц истязал себя плетью или носил власяницу. Его отвращение к труду — этому унизительному и грязному занятию, достойному лишь дикарей, — было столь велико, что он даже отказался собирать с жильцов арендную плату, на которую, собственно, существовал. Обосновавшись в Лиме, дон Себастьян никогда не утруждал себя хождением в банк, чтоб получить проценты с акций, в которые были вложены его деньги. Эта обязанность, как, впрочем, и все остальные, лежала на вездесущей донье Маргарите, когда подросла дочь — на донье Маргарите вместе с бывшей пианисткой.

До трагедии, ускорившей неотвратимый крах семейства Бергуа и ставшей проклятием рода, которому не суждено было оставить после себя даже имени, жизнь дона Себастьяна в столице протекала по канонам типичного буржуа-христианина. Вставал он обычно поздно, не из лености, а лишь для того, чтобы не завтракать вместе с жильцами пансиона — он не то чтобы презирал простой люд, а просто твердо веровал в необходимость социальных и особенно расовых барьеров, — затем он выпивал стакан фруктового сока и шел к мессе. Отличаясь любознательностью и особым интересом к истории, дон Себастьян посещал всегда разные церкви — Святого Агустина, Святого Петра, Святого Франциска, Святого Доминика, — чтобы, воздавая должное Богу, одновременно иметь возможность наслаждаться шедеврами церковного искусства колониальной эпохи; застывшие в камне свидетельства прошлого, кроме всего прочего, переносили его во времена индейцев и завоеваний испанской короны — насколько ярче были те дни в сравнении с сереньким настоящим! — когда он, будь у него выбор, предпочел бы жить, воображая себя наводящим страх капитаном конкистадоров или набожным борцом против идолопоклонства. Погруженный в мечты о прошлом, дон Себастьян возвращался по людным центральным улицам — прямой и подтянутый, в черном костюме, рубашке с жестким воротником и пристежными манжетами, с которых осыпался крахмал, в остроносых штиблетах конца прошлого века из лакированной кожи. Он шествовал в «Колониальный пансион» и там, усевшись в качалку на балконе с жалюзи, столь приятном его натуре, проводил остаток утра, читая вслух с пришептыванием газеты, рекламные объявления, чтобы узнать о происходящем в мире. После обеда — дону Себастьяну волей-неволей приходилось разделять эту трапезу с жильцами, с которыми он все же был вежлив, — хозяин, соблюдая чисто испанский обычай, спал сиесту. Затем он вновь облачался в черную тройку, крахмальную сорочку, серую шляпу и не спеша отправлялся в клуб «Тамбо-Айякучо». В этом заведении, занимавшем верхние этажи здания на улице Каильома, собирались многие из тех, кого он знавал в своем прекрасном городе среди Анд. Здесь дон Себастьян играл в домино, в рокамбор[50], в рулетку, болтая о политике, иногда — ибо ничто человеческое ему не было чуждо — касался тем, неподходящих для нежных ушей сеньорит; в клубе его заставал вечер и ночь. Тогда он неторопливо возвращался в «Колониальный пансион»; в своей комнате в одиночестве съедал суп и жаркое, слушал радио и засыпал в мире с собственной совестью и Господом Богом.

Но так было раньше. Теперь дон Себастьян не показывается на улице; никогда не меняет своей одежды — и днем и ночью он ходит в пижаме кирпичного цвета, голубом халате, шерстяных чулках и вязанных из шерсти альпаки домашних туфлях. Со дня трагедии дон Себастьян не произнес ни единого слова. Он уже не посещает церкви, не интересуется газетами. Когда ему получше, старички — обитатели пансиона (надо заметить, как только Бергуа выяснили, что все мужчины на свете — гнусные сатиры, в «Колониальный пансион» стали принимать лишь особ женского пола либо мужчин-инвалидов, в половом бессилии которых по причине болезни или возраста можно было не сомневаться с первого взгляда) имеют возможность наблюдать, как дон Себастьян с потерянным видом, небритый, взъерошенный, осыпанный перхотью, бродит будто привидение по темным, пустым и заброшенным комнатам или часами молчаливо и сосредоточенно покачивается в качалке. Он уже больше не обедает с жильцами; как ни странно, его поразил

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату