драмы по мере того, как их транслировали. Я убедился, что написание каждой главы занимало у него почти вдвое больше времени, чем исполнение, то есть один час. Это означало, что так или иначе он ежедневно проводил за пишущей машинкой около десяти часов. Частично это время сокращалось за счет его свободных дней — воскресений, но и воскресенья, естественно, он проводил в своей клетушке, заготавливая материал на неделю. Таким образом, его рабочий день длился от пятнадцати до шестнадцати часов ежедневно с понедельника до субботы и от восьми до десяти часов по воскресеньям. Все эти часы отличались завидной продуктивностью и «творческой отдачей», и отдача эта была весьма звучной.

Педро Камачо приходил в «Радио Сентраль» в восемь утра и уходил около полуночи; свои выходы в город он совершал со мною — выпить в баре «Бранса» «умственно возбуждающего напитка». Обедал он в своей каморке, и вся его трапеза заключалась в бутерброде и бутылке лимонада, которые покупали ему преданные Хесусито, Великий Паблито или кто-нибудь другой из его сотрудников. Он никогда не принимал никаких приглашений, ни разу я не слышал, чтобы он ходил в кино, театр, на футбол или вечеринки. Никогда я не видел, чтобы он читал газету, журнал или книгу, за исключением фолианта со знаменитыми цитатами и планами города — их он называл своими «орудиями труда». Нет, вру: однажды я обнаружил у него «Бюллетень членов Национального клуба».

— За несколько медяков подкупил швейцара клуба, — ответил Педро Камачо, когда я заинтересовался этим изданьицем. — Откуда же мне брать имена моих аристократов? В остальном я полагаюсь на себя — имена плебеев беру с потолка.

Сочинение радиодрам, время, потраченное на это, а также легкость, с какой он пек свои сценарии, всегда потрясали меня. Я часто наблюдал, как он пишет. В отличие от записей в студии — здесь он ревниво охранял свои профессиональные тайны — Педро Камачо был безразличен к тому, что за ним подглядывали во время творческого процесса. Он стучал на своем (вернее — моем) «ремингтоне», а его то и дело прерывали актеры, Батан или техник по звуку. Педро Камачо поднимал глаза, вникал в вопрос, давал на него затейливейший ответ, отпускал посетителя чуть заметной улыбочкой, совершенно не похожей на все известные мне улыбки, и продолжал писать. Я обычно забирался в его каморку под предлогом занятий: дескать, в моем «курятнике» слишком шумно и людно. В то время я проходил курс права, но, сдав экзамены, тут же все забывал. Меня, правда, ни разу не завалили, однако я всегда плохо отзывался об университете, хотя не говорил ничего доброго и в свой собственный адрес. Сочинитель не возражал против моих вторжений, казалось, ему даже приятно присутствие постороннего, наблюдавшего, как он «творит».

Я усаживался в уголок у окна и погружался в очередной кодекс. На самом же деле я следил за Педро Камачо. Я смотрел на него и глазам не верил: он никогда не задумывался в поисках слова или мысли, в его горящих выпуклых глазах ни разу не отразилось сомнение. Можно было подумать, что он начисто переписывает заученный текст либо отстукивает на машинке под чью-то диктовку. Возможно ли при скорости, с какой его пальчики бегали по клавишам девять-десять часов в день, придумывать ситуации, шутки, диалоги нескольких совершенно разных драм? И тем не менее так было: сценарии выскакивали из его упрямой маленькой головенки и из-под неутомимых пальцев, как связки сосисок из машины. Закончив главу, Педро Камачо не только не правил ее, но даже не перечитывал написанное; он передавал ее секретарше для снятия копии и приступал — без всякого перехода — к изготовлению другой главы. Однажды я сказал ему, что, наблюдая за его работой, вспомнил теорию французских сюрреалистов относительно автоматизма письма, что идет от подсознательного, не контролируемого разумом. Ответ был в сугубо националистическом духе:

— Голова нашей индейской Америки способна рождать лучше, чем мозги французишек, и никаких комплексов, друг мой.

Почему он не использовал для своих рассказов о Лиме истории, написанные еще в Боливии? Я спросил его однажды об этом; он ответил, как всегда, общими рассуждениями, из которых нельзя было вылущить что-либо конкретное. Драмы, чтобы дойти до сознания публики, должны быть свежими, как фрукты и овощи, искусство не терпит заготовок и более того — материи, тронутой временем. С другой стороны, драмы должны быть «созвучны слушателям». Что же может заинтересовать слушателей Лимы в событиях, происшедших в Ла-Пасе? Выставлял он все эти доводы потому, что потребность философствовать — все облекать в абстрактные сентенции, выдавать за аксиому — была в нем столь же сильна, как и потребность писать. На самом же деле его нежелание использовать старые сценарии объяснялось очень просто: для Педро Камачо не имело никакого смысла облегчать свой труд. Жить для него означало писать. Ему была безразлична дальнейшая судьба его произведений. Сразу же после трансляции он забывал свои сценарии и уверял меня, что не хранит их копий. Он был убежден: эти драмы, дойдя до слушателя, затем должны навсегда исчезнуть. Как-то я спросил его, не думает ли он опубликовать их когда-нибудь?

— Написанное мною сохранится лучше, оставив по себе след не в книгах, а в памяти радиослушателей, — наставительно изрек он.

В тот же день, когда мы обедали с Хенаро-сыном, я переговорил с Педро Камачо по поводу протеста аргентинского посла. Часов около шести я зашел к нему в каморку и пригласил в «Бранса». Опасаясь его ответной реакции, я начал издалека: мол, бывают очень ранимые люди, они, дескать, не понимают иронии, а с другой стороны, в Перу клевета строго карается законом, любую радиостанцию могут закрыть из-за пустяка. Посольство Аргентины было оскорблено отдельными намеками и угрожало обратиться с официальной жалобой в министерство иностранных дел…

— В Боливии дело дошло до того, что возникла угроза разрыва дипломатических отношений, — перебил меня Педро Камачо. — Какая-то газетенка даже пустила слух о скоплении войск на границе.

Он говорил смиренно, как бы в раздумье: обязанность солнца — излучать яркий свет, что поделаешь, если от него вдруг разгорится пожар?

— Отец и сын Хенаро просят вас по возможности воздержаться от выпадов в адрес аргентинцев в радиопостановках, — сказал я доверительно и привел аргумент, который, по моему мнению, должен был его убедить: — Короче, лучше всего их не трогать, разве они этого стоят?

— Стоят, поскольку они вдохновляют меня, — пояснил писака и дал понять, что вопрос исчерпан.

Хенаро-сыну я сказал, что ему не стоит строить иллюзий относительно моих способностей в качестве посредника.

Через два-три дня я ознакомился с жилищем Педро Камачо. Тетушка Хулия пришла ко мне на свидание во время передачи последней сводки, так как ей хотелось посмотреть в кинотеатре «Метро» фильм с участием прославленной пары романтических актеров — Грир Гарсон и Уолтера Пиджена. Около полуночи, когда мы пересекали с ней площадь Сан-Мартина, чтобы сесть в автобус, я заметил Педро Камачо, выходящего из «Радио Сентраль». Я показал ей его, и она тотчас потребовала, чтобы я его представил. Мы подошли к Камачо. Услышав, что речь идет о его землячке, он проявил необычайную галантность.

— Я — ваша большая поклонница, — сказала тетушка Хулия и, чтобы еще больше понравиться, солгала: — Еще в Боливии я не пропускала ни одной из ваших радиопостановок.

Мы пошли с ним пешком в направлении улицы Килка, сами того не заметив. По дороге Педро Камачо и тетушка Хулия вели сугубо патриотическую беседу, в которой я не участвовал, ибо речь шла о шахтах в Потоси, пиве «такинья», супе из маиса — «лагуа», пирогах с творогом, климате Кочабамбы, красоте женщин из Санта-Круса и других боливийских достопримечательностях. Писака выглядел очень довольным, рассказывая чудеса о своей родине. У двери дома с балконами и окнами, закрытыми жалюзи, он остановился. Но не попрощался.

— Поднимемся ко мне, — предложил он. — Мой ужин скромен, но мы разделим его.

Пансион «Ла-Тапада» был одним из тех старых двухэтажных домов в центре Лимы, которые некогда считались просторными, удобными и комфортабельными, но потом, по мере того как состоятельные люди выезжали из центра на окраины и старая Лима теряла свое очарование, дома эти ветшали и переполнялись жильцами; в конце концов они превращались в настоящие ульи: перегородки делили комнаты на две, а то и на четыре части, новые жилые углы устраивались в коридорах, на крышах, на балконах, даже на лестницах. Вид дома наводил на мысль о том, что он вот-вот развалится. Ступени, по которым мы поднимались в комнату Педро Камачо, прогибались, и при каждом шаге вздымались облачка пыли, заставлявшие тетушку Хулию чихать. Пыль покрывала все — стены и потолки, очевидно, в доме никогда не подметали и не прибирали. Комната Педро Камачо напоминала келью. Она была очень мала и почти пуста: матрац без спинки, покрытый выцветшим одеялом, подушка без наволочки, столик, застланный клеенкой, соломенный стул и чемодан; на веревке, протянутой через комнату, висели носки и трусики. Меня не удивило, что писака

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату