события, а рассказ, ра-с-с-каз и что все дополненное или опущенное мною является лишь средством для достижения определенного эффекта.
— Комического эффекта, — подчеркнул я, желая проверить, понимает ли она и улыбнется ли, хотя бы из милосердия.
— Напротив, — запротестовала тетушка Хулия, яростно и непримиримо, — изменив события, ты лишил рассказ соли. Кто же поверит, что может пройти столько времени с момента, когда крест начал качаться, и до его падения. В чем же тогда соль?
Несмотря на то что я уже принял решение отправить рассказ о Доротео Марти в мусорную корзину, теперь я выступил в его защиту. С горечью и пылом я защищал право на художественный вымысел и переосмысливание действительности, и в эту минуту почувствовал, что кто-то трогает меня за плечо.
— Если я вам мешаю, скажите, и я уйду, потому что ненавижу быть третьим лишним, — сказал Хавьер, придвигая стул, садясь рядом с нами и заказывая официанту чашечку кофе; тут же он улыбнулся тетушке Хулии. — Очень рад познакомиться, я — Хавьер, лучший друг этого прозаика. Хорошо же ты ее прятал, кум.
— Это — Хулия, сестра моей тети Ольги, — объяснил я ему.
— Вот как? Знаменитая боливийка? — У Хавьера вытянулась физиономия: глядя в упор на наши сцепленные пальцы, он несколько утратил свою всегдашнюю самоуверенность и пробормотал: — Ну и ну, Варгитас!
— Я — знаменитая боливийка? Почему? — спросила тетушка Хулия.
— Потому что, когда ты приехала, ты мне не понравилась из-за своих шуток, — пояснил я. — Хавьеру известна только первая часть истории.
— Лучшую ее часть ты скрыл от меня, плохой писатель и еще худший друг, — ответил Хавьер, снова становясь развязным и кивая на наши руки. — Ну-ка рассказывайте, рассказывайте все.
Он был поистине обаятелен, так и сыпал анекдотами и буквально заговорил всех. Тетушка Хулия была им очарована. Я был рад, что Хавьер разоблачил нас: в мои планы не входило посвящать его в наши отношения (он не терпел сентиментальных излияний), тем более в столь запутанных обстоятельствах, но уж коль скоро случай сделал его нашим соучастником, я поспешил воспользоваться этим и рассказал ему о всех перипетиях этого приключения. В то утро он распрощался, поцеловав тетушку Хулию в щеку и сделав поклон:
— Я — первоклассный сводник, можете на меня рассчитывать в любых обстоятельствах.
— Почему же ты не сказал, что приготовишь нам постель? — выругал я Хавьера в тот же вечер, как только, горя желанием узнать все подробности, он появился у нас в «курятнике» над «Радио Панамерикана».
— Она вроде бы тебе тетка? — сказал он, похлопав меня по плечу. — Ну, ты удивил меня! Старая, богатая, разведенная любовница! Великолепно! Двадцать очков!
— Она не тетка мне, она — сестра жены моего дяди, — объяснял я уже известную ему подробность, просматривая сообщения из газеты «Ла Пренса» о войне в Корее. — Она не любовница моя, она не стара и не богата. Верно только то, что она разведена.
— Говоря «старая», я имел в виду, что она старше тебя, а что касается «богатая», так это не в упрек, а как поздравление. Я — сторонник решительных действий по мужской части… — смеялся Хавьер. — Значит, она — не любовница твоя? Кто же она тогда? Возлюбленная?
— Нечто среднее, — ответил я, зная, что он будет раздражен таким ответом.
— Хочешь играть в загадки, ну и катись ко всем чертям, — предупредил он. — Кроме того, ты — подонок, я тебе рассказываю о всех своих похождениях с Худышкой Нанси, а ты от меня скрыл свой роман.
Я изложил ему всю историю с самого начала, рассказал о всех трудностях, которые нам приходится преодолевать, чтобы встретиться, и он понял, почему в последние недели раза два-три я просил у него денег в долг. Хавьер страшно заинтересовался, буквально засыпал меня вопросами и кончил клятвой в том, что станет моей крестной матерью-волшебницей. Но перед тем как проститься, он вновь посерьезнел.
— Полагаю, все это — игра, — заявил он торжественно, глядя в глаза, как строгий папаша. — Не забывай, помимо всего, ты и я — пока еще молокососы.
— Если я забеременею, клянусь, сделаю аборт, — успокоил я друга.
Хавьер ушел. Паскуаль развлекал Великого Паблито рассказом о грандиозной катастрофе в Германии, в которой пострадали двадцать автомашин: они врезались друг в друга из-за рассеянности бельгийского туриста, остановившего свою машину прямо посреди дороги, чтобы не задавить собачку. А я размышлял. Не правда ли, что вся история превращается в нечто серьезное? Да, правда. Речь шла о чем-то совершенно непохожем, более зрелом, более рискованном из всего пережитого мною; и, чтобы эта история оставила добрые воспоминания, не следовало ее затягивать. Я все еще размышлял об этом, когда вошел Хенаро-сын и пригласил меня обедать. Он привез меня в «Магдалену» — ресторан с креольской кухней, заказал мне утку с рисом и ломтики сыра с медом, а когда нам подали кофе, протянул мне какую-то бумагу:
— Ты его единственный друг, поговори с Камачо, он нас втягивает в такой скандал! Я не могу с ним объясняться, он обзывает меня невеждой, врагом культуры, а отца вчера обозвал буржуа! Я хочу избежать осложнений. Разве выкинуть его?..
Возникшая проблема была связана с письмом, направленным послом Аргентины в «Радио Сентраль». В письме, полном яда, выражался протест против "клеветнических нападок и намеков в адрес родины Сармьенто и Сан-Мартина[30], намеков, которыми изобилуют передаваемые по радио постановки" (дипломат назвал их «драматические истории в сериях»). Посол приводил ряд примеров, которые, по его утверждению, были взяты наугад сотрудниками посольства, «увлекавшимися этими передачами». В одной из передач зло высмеивались обитатели Буэнос-Айреса, в другой сообщалось, что вся аргентинская говядина идет на экспорт, а местные жители, мол, рады и конине; мало того, говорилось, что в связи с широким распространением в стране футбола и особенно в связи с частыми ударами головой по мячу генетическому коду наследственности в национальном масштабе нанесен существенный урон, и т. д. и т. д.
— Ты вот смеешься, мы тоже посмеялись, — сказал Хенаро-сын, кусая ногти. — Но сегодня к нам приехал адвокат и покончил со смехом. Нам могут запретить радиопередачи, если посольство обратится с протестом к правительству, нас могут оштрафовать и даже прикрыть. Умоляй его, угрожай ему; пусть забудет об аргентинцах.
Я обещал сделать все возможное, хотя надежды у меня было мало: писака был человеком непреклонным. Я действительно считал себя его другом: кроме чисто энтомологического интереса, вызываемого им, я испытывал к нему уважение. Но было ли оно взаимным? Педро Камачо казался человеком, не способным тратить свое время, свою энергию ни на дружбу, ни на что иное, что могло бы отвлечь его от «искусства», то есть от его работы или, скорее, порока, страсти, сметавшей все преграды: людей, предметы, желания. Но меня он действительно переносил легче, чем кого-либо другого. Мы пили свой кофе (он — как всегда, отвар мяты и других трав), потом я заходил к нему в каморку — беседы служили ему передышкой в работе. Я слушал его с величайшим вниманием, возможно, это льстило ему; возможно, он видел во мне своего ученика, а может быть, просто я был для него тем же, чем болонка для старой девы или кроссворд для пенсионера.
В Педро Камачо меня восхищали три особенности: то, что он говорил, спартанский образ его жизни, целиком посвященной единственной страсти, и его работоспособность. Главным образом последнее. В биографии Наполеона, написанной Эмилем Людвигом, я прочел о выдержке Бонапарта: его секретари падали в изнеможении, а он все продолжал диктовать. Очень часто я представлял себе французского императора с длинноносой физиономией боливийского писаки, и некоторое время мы с Хавьером даже называли его Андским Наполеоном (это прозвище мы иногда заменяли на Креольский Бальзак). Из чистого любопытства я высчитал его рабочее время, и результат показался мне совершенно невероятным.
Педро Камачо начал свою деятельность с четырех радиопостановок в день, но так как они имели успех, их количество возросло до десяти. Они транслировались с понедельника до субботы, каждая глава по полчаса (на самом деле получалось по двадцать три минуты, так как на рекламу отводилось семь). Учитывая, что Педро Камачо был и режиссером, и актером в каждой постановке, ему приходилось проводить в студии около семи часов в день, ибо репетиции и запись программы длились по сорок минут. Он писал свои