Эйнштейна в дни первых боев за теорию относительности. Это отмечается многими добросовестными биографами, в том числе Антоном Рейзером, о книге которого Эйнштейн писал: «Я нахожу факты, изложенные в этой книге, точными». «… Адлер (и Мах), — читаем у Рейзера, — верил в то, что законы естествознания имеют своим источником только сферу чувственно-ощущаемого опыта и индуктивно содержатся в ней. Эйнштейн же всеми своими инстинктами, всем своим творческим духом был
Он выступил, и это произошло скорее, чем ожидали некоторые из «коллег».
10 мая 1918 года, на юбилейном собрании в Берлинском университете в честь 60-летия Планка, Эйнштейн изложил свое философское кредо в следующих ясных выражениях:
«Человек стремится в наивозможно адекватной форме воссоздать картину мира и таким образов выйти за пределы непосредственных ощущений…»
Через два года, читая известную уже нам лекцию об эфире в Лейденском университете, он говорил опять о задаче физики, задаче познания картины мира, складывающейся на данном этапе из «двух реальностей» — «эфира тяготения» и электромагнитного поля. Поле, подчеркнул он через много лет, не просто «прием, облегчающий понимание явлений… Для современного физика электромагнитное поле столь же реально, как и стул, на котором он сидит»!
В написанной незадолго до смерти большой автобиографии, которую он шутливо назвал своим «некрологом», еще и еще раз он возвращается к этой теме. Он говорит об «этом огромном мире, существующем независимо от нас, человеческих существ, и стоящем перед нами как великая вечная загадка, всего лишь частично доступная нашему изучению и осмыслению!».
Этот подлинно эйнштейновский пафос познания реальности, скрывающейся позади ощущений и математических выкладок, был тонко подмечен Ланжевеном в одной из речей, произнесенных им в честь своего великого друга.
— Трудно представить себе, — говорил Ланжевен, — человека с более гигантской, чем у Эйнштейна, способностью к абстрактному мышлению, к оперированию математическими символами. Но для него эти символы никогда не заслоняют скрывающейся за ними реальности… Он берет из математики только то, что ему нужно, не больше;.. Он смело углубляется в чащу математической символики, но при этом никогда не покидает твердой физической почвы!
В «Беседах», записанных и опубликованных Александром Мошковским в Берлине, этот подчеркнутый Ланжевеном идейный мотив звучит особенно ясно и убеждающе. Одна из бесед коснулась небезызвестной квазинаучной «фантазии», принадлежащей перу французского астронома и популяризатора Фламмариона. Фантазия трактует о мысленном опыте путешествия в пространстве со скоростью быстрее света. Вымышленный персонаж рассказа — Люмен, совершая подобное путешествие, испытывает необыкновенные приключения. Время начинает течь для него «в обратную сторону». Обгоняя световые лучи, исходящие от поля сражения в Ватерлоо, он видит кинематографическую ленту событий, разматываемую навыворот: снаряды влетают в пушечные жерла, мертвые встают и т. д. Выслушав этот рассказ, Эйнштейн вспылил:
— Это не мысленный эксперимент, а фарс! Скажу точнее: это чистейшее шарлатанство! Тут мы уже совершенно покидаем почву действительности и вступаем в такую область играющей мысли, которая в
Значение научной фантастики Фламмариона в историко-философском плане, без сомнения, ничтожно, и не сама эта фантастика интересует нас в рассказанном эпизоде. Заслуживает внимания другое — ход аргументации Эйнштейна, проливающий свет на лабораторию его философской мысли.
Солипсизмом, как известно, называется «система», утверждающая, что «существую только я» и что мир вокруг меня «только мое представление». Среди стихотворных переводов С. Я. Маршака можно найти такую, например, английскую сатирическую характеристику этой, с позволения сказать, философии:
Разумеется, говорит эта притча, «представить» (и изобразить математически) можно все, что угодно, но картина мира, добываемая таким способом, оказывается, мягко выражаясь, весьма и весьма субъективно окрашенной! Не выходя за пределы «представлений» и формально-математических выкладок, «физический» идеализм неизбежно логически скатывается к солипсизму, как это было гениально вскрыто Лениным в книге «Материализм и эмпириокритицизм». Естественно также, что беспощадное разоблачение Лениным этой внутренне необходимой связи между махизмом и «философией желтых домиков» — солипсизмом вызывало неизменно взрыв ярости со стороны тех, кого это касалось. Мы поймем тогда и общественный резонанс эйнштейновской философской критики математического формализма, — критики, развивавшейся, как видим, стихийно в том ж е самом логическом русле, в каком ее — десятилетием раньше — вел Ленин.
Вошедший в историю берлинский доклад «Геометрия и опыт» явился в этом аспекте высшей точкой эйнштейновского материализма в действии.
Провозгласив перед прусским академическим ареопагом геометрию естественной наукой, дающей сведения о соотношении действительных вещей, Эйнштейн задел тем самым одно из самых чувствительных мест «математического» идеализма. Эйнштейн, как выразился один из комментаторов, «воткнул палку в муравейник»: яростно зашевелился после этого «весь философский» (читай — идеалистический) фронт — от правоверных кантианцев до «имманентов», «логистов» и прочих маньяков математического фетишизма!
«Ответ на вопрос о том, является ли практическая геометрия эвклидовой или нет, может быть получен только из опыта!» — говорил Эйнштейн в своем докладе. И тут же переходил к критическому анализу «аксиоматической» концепции Пуанкаре, согласно которой «оказывается уничтоженной первоначальная, непосредственная связь между геометрией и физической действительностью». Для Пуанкаре, напоминаем, геометрия и вся математика в целом есть результат соглашения о некоторых наиболее простых и удобных аксиомах, на которых и строится затем логическое здание. Но объективная реальность, отвечал Эйнштейн, не обязана считаться ни с нашими удобствами, ни с соглашениями… Она, эта реальность, может быть даже, настолько, сложной, что для нее. окажутся лишь приблизительно верными законы человеческой формальной логики! «Разложив однажды, — об этом рассказывает женевский математик Гюстав Феррьер, — на столе пять спичек, Эйнштейн задал своему. собеседнику вопрос: чему равна общая длина всех спичек, если в каждой 5 сантиметров. «Разумеется, 25 сантиметров», — ответил тот. «Вы в этом уверены, — молвил Эйнштейн, — а я сомневаюсь! Может быть, это так, а может, и не так. Надо еще убедиться, что примененный вами математический прием годится для данной области действительности». — «Car moi, — добавил, тонко улыбаясь, Эйнштейн, — car moi, je ne crois pas a la mathematique!»[52] В статьях «Физика и реальность» и «Ответ моим критикам», опубликованных спустя много лет в Америке, он еще и еще раз повторил этот удар по конвенционалистской разновидности идеализма в физике. Он сосредоточил в своих работах огонь и на другом, позитивистском фланге, назвав своего философского врага по имени: