переброситься за границы мещанства и найти наиболее правильное даже для того времени разрешение противоречий в социалистическом идеале, хотя бы даже утопическом.
Тем не менее, Достоевский проявил очень большую тягу в эту сторону. Удар, нанесенный ему самодержавием, бросил его в такое положение, которое принудило его полуискренне провести сложную и тонкую работу по спасению себя и своего дарования путем приспособления к угрюмой действительности.
Никогда противоречия живших в Достоевском тенденций не были им примирены.
Вот почему современники относились к нему с растерянностью, вот почему его высокие покровители не могли ему полностью довериться и постоянно ждали от него неприятных сюрпризов, вот почему радикальное, даже революционное общество его времени чувствовало в нем что-то родное.
Двойственно относились к нему современники, и двойственно относимся к нему мы.
Одаренный болезненной гениальностью, Достоевский создал грандиозные литературные памятники, с предельной силой отражающие смятение среднего и мелкого горожанина в бурях капиталистического перерождения. Значение этого памятника как исторического документа — непреходяще.
Но является ли эпоха Достоевского уже мертвой, прошлой?
Нужно отметить, что никогда Достоевский не имел такого колоссального значения на Западе, как в последнее время. Это объясняется тем, что мировая война вскрыла всю хаотичность и непрочность внешне до некоторой степени упорядоченного ко времени ее начала капиталистического строя. Этот новый распад и неуверенность прежде всего испытали на себе страны, потерпевшие поражение. В Германии, например, Достоевский читается и изучается, как никакой другой мировой писатель. Там появились и собственные Достоевские, вроде экспрессиониста Германа Гессе, который в своем романе «Степной волк» заявляет, что исходом из мрачной жизни к радости является только самоубийство или шизофрения (слабоумие).
Но спаслись ли мы сами от достоевщины? Ну, конечно же, нет! Нам, пролетариям-коммунистам, и всем людям социалистического строительства приходится жить в мелкобуржуазном окружении. В условиях нашей трудной и героической стройки это окружение колеблется, разлагается самым причудливым образом. Разве во вредительстве, в котором мы начинаем разбираться до дна, мало самой подлинной достоевщины?
Мы не можем даже утверждать, что мы сами, то есть та среда, которая сознательно и самоотверженно строит, полностью спасена от достоевщины. Ведь борьба за социализм происходит не только вне человека, но и внутри его, а, как говорил Ленин, старых мещанских предрассудков много и в пролетарии, подчас и в коммунисте9. Вся психология сомнений и колебаний, личной обидчивости, фракционерства, вся эта усложненность политико-бытовых взаимоотношений, к великому стыду, родственна достоевщине.
Вот почему Достоевский является и для нас живым и ярким показчиком таких отрицательных сил сознания и поведения, которые нам нужно изучать по нему для нашей собственной практики, ибо знать людей в этих не изжитых еще слабостях — это сейчас немалая задача для каждого организатора, для каждого строителя.
Однако здесь мы должны со всей силой подчеркнуть, что если мы должны учиться
В связи с юбилеем Достоевского10 мы даем массовому читателю этот однотомной сборник. Мы старались почерпнуть из произведений писателя все наиболее значительное.
Мы старались также снабдить наш однотомник статьями, комментариями и примечаниями, которые облегчают полное понимание подчас довольно замысловатого текста писателя, а также по возможности и его правильное, революционно-марксистское понимание.
Для нового человека, рожденного революцией и способствующего ее победе, пожалуй, почти неприлично не знать такого великана, как Достоевский, но было бы совсем стыдно и, так сказать, общественно негигиенично попасть под его влияние.
Достоевский и писатели*
Достоевским в наше время легко увлечься.
Во-первых, вообще мало писателей, столь увлекательных, как Достоевский.
Во-вторых, увлекательность его нервическая, а наш век и наши писатели все еще до крайности нервны, и хотя новый класс, выступивший на первый план, обладает нервами довольно крепкими, но не может же он сразу «заразить» ими все остальные классы и группы; а самое время наше отнюдь не обладает способностью не очень крепкие нервы успокоить.
В-третьих, Достоевский не просто нервически увлекателен, а он еще увлекателен тем, что доводит до раздирающих противоположностей реальные противоречия, существующие в жизни. Он остро, больно, пугающе ярко отражает действительные раны, которые носит время на своей груди. «Носило, — скажете вы, — носило время Достоевского, время, когда сокрушительной поступью капиталистический хаос ринулся на русскую жизнь». — «Нет, — отвечу я, —
Закономерно ли, однако, с точки зрения интересов нашего великого строительства увлечение писателей (в такой же степени и увлечение читателей) Достоевским? Поскольку дело идет об «увлечении», оно незакономерно и неполезно. Из этого не следует, однако, что с Достоевским не нужно знакомиться, что изучение его, умение чувствовать его — бесполезно.
Разделим грубо писателей нашего времени на два лагеря: одни — по сю сторону грани, отделяющей будущее от прошлого, а другие — по ту сторону.
По сю сторону — пролетарские писатели, строители будущего, крепко в него верящие. К прошлому у них отношение отрицательное, часто ненавидящее.
По ту сторону — люди, для которых это прошлое, хотя они, может быть, и сознают его недостатки, многим мило, для которых настоящее тем-то и плохо, что оно есть переход к будущему, которое им не любо или в которое они не верят, считая, что картина его есть просто обман или самообман.
Конечно, между теми и другими есть еще группа «ни тех, ни других», между горячими и холодными — группа теплых. Но об этих мы сейчас особо говорить не будем. Для простоты отнесем их лучше к людям прошлого. Итак, может ли Достоевский быть полезен (в порядке изучения и понимания, а не в порядке увлечения) людям будущего, левому лагерю?
Да, он может быть им полезен. От ядов его они предохранены, разложить их сознание он не может, но это не значит, что они к нему равнодушны. Напротив, они не могут не признать в нем изумительной силы свидетеля тех процессов или тех путей мысли и чувств, которые как раз свойственны людям прошлого.
«А для чего это? — спросите вы. — По отношению к людям прошлого у нас могут быть только чувства презрения, если не ненависти». Допустим на минуту, что это так. И тогда надо знать врага. Мы раздавили рамзинство1, но рамзинство — это разновидность достоевщины, и не нужно нам комчвански заявлять, что не стоит-де изучать анатомию червяка, которого мы сейчас вдавили в землю каблуком. Нет, рамзинщина и все ее разновидности вовсе не такое слабое существо. И даже если брать ее в ее нераскаянном, непримиримом виде, то и тогда изучить врага, знать его «душу» («чужая душа — потемки»), знать, как в нем растут соответственные акты, готовые потом прорваться наружу, очень не