пехота, видишь? Это янычары, отборное войско Великолепного, как называет себя этот прохвост. Видишь, как проворно они стягиваются к воротам? А-а, остановились! Стали на колени! Весь лагерь затих. Настал час побеседовать с аллахом! Ах, какое зрелище: двести пятьдесят тысяч, повинуясь крику муэдзина, уткнулись лбами в землю и оттопырили зады… Вот бы сейчас напасть на них!.. Но нет: мои солдаты робеют. Признаться, я тоже… Мы несем огромные потери. Турок уже проглотил четверть Европы и теперь готовится сожрать нашу Вену. Кто бы мог подумать четыре года назад – ты был тогда еще отроком, – какие испытания будут нам грозить?! Помнишь Павию?[2] Мой великий брат одолел французского короля… Какая была блистательная эпоха!.. А что теперь осталось от нее, кроме Блистательной Оттоманской Порты, извини за дурной каламбур? Боюсь, что меня ждут те же беды, что выпали на долю моей матушки, королевы Иоанны. Известно ли тебе о ней? Она все еще пребывает в Тордесильясе? О, мой бедный брат! Он носит венец германских императоров, а испанцы, невзирая на все его старания, не признают его своим государем, ибо ненавидят чужестранцев. Доколе жива моя мать, она по воле кортесов будет править Кастилией, как бы ни бесилась и ни злобствовала Жермена де Фуа, любовница моего отца и распутная жена моего деда. С испанцами ладить трудно, но с немцами еще трудней. Из-за всех этих недоразумений Карл должен оставаться в Испании, а я – здесь, давая отпор Сулейману, который, по слухам, считает за бесчестье для себя мериться силами с каким-то эрцгерцогом… Слышишь, муэдзин замолчал. Десять тысяч всадников разом вскочили на коней. Ударили литавры. Гляди, как блещут на солнце клинки их ятаганов. Они идут на приступ! А вон тот всадник – весь в черном, точно неутешная вдовица, – и есть сам Сулейман. Что ж, надо отдать ему должное: держится он весьма величественно. Как по-твоему? Отважный военачальник, мудрый правитель, вполне терпимый к иноверцам, за что они его неустанно превозносят. Я не раз советовал моему венценосному брату брать с него пример. Да разве ему втолкуешь, что Лютер – всего лишь громогласный и твердолобый поп и к тому же развратник. Знаешь ли ты, что он женился на монашке? Он мигом перестанет буянить, если слегка уступить его требованиям. Не так ли было и с твоим двоюродным братом Ульрихом фон Гуттеном? Да и чего уж такого особенного он хочет? Отделаться от римского папы, которого сам же Карл терпеть не может… Но Карл упрям как черт. И вот теперь мы оказались между мятежными немцами и ненадежными испанцами. Да, кстати, что ответил граф Циммер? Он славный малый и преданный нашему дому человек, хотя меры в пиве не знает. Что это? Эй, берегись! Уйдем отсюда! Начинается штурм! Уже палят мортиры и кулеврины!
Защитники Вены выдержали натиск турок, хотя иногда войскам султана удавалось ворваться в город и завязать бой на улицах. Когда же пошли осенние дожди, Сулейман снял осаду и ушел в Венгрию, уведомив противника, что «хотел лишь встретиться в честном поединке с эрцгерцогом, а не штурмовать его столицу».
– Так я тебе и поверил! – гремел на крепостной стене Фердинанд. – Ты убираешься восвояси, ибо не сумел совладать с нами и к тому же прознал, что император высадился в Генуе. Уноси ноги, дурак!
Гуттен с отрядом конницы выехал за городские ворота преследовать уходящего врага. Под началом у него были необстрелянные новобранцы не старше двадцати лет, отважные на турнирах, а не в бою, разившие до сих пор не живых турок, а грубо сколоченные чучела (за неточный удар юнцов наказывали розгами). Гуттен достиг высокого совершенства в этих забавах, хоть в битве при Павии выполнял обязанности не оруженосца, а пажа, почему и «глядел на быка из-за барьера», как говаривал эрцгерцог, вспоминая испанскую поговорку. Филипп наравне с другими знатными людьми владел кастильским наречием, звучавшим в его германских устах чересчур гортанно. Испания пришлась ему по сердцу: восьмилетним мальчиком он впервые побывал там в свите юноши-короля. Испанцы привлекали его живым нравом; залитые ярким солнечным светом поля радовали глаз, ибо Филипп вдосталь натерпелся во Фландрии от промозглой сырости и туманов. Там он был не то пажом обоих принцев, не то их слугой, не то другом. Император особенно благоволил к нему. «Мне довольно того, что ты носишь имя моего отца», – не раз милостиво говаривал он. Филипп питал к Карлу Пятому почтительную любовь и преклонялся перед эрцгерцогом. Благодаря своей близости к императорской фамилии он и стал личным гонцом государя и сломя голову скакал с его посланиями из Толедо в Вену, из Брюсселя в Севилью.
Андалусия пленила его памятниками мавританского владычества и апельсиновыми рощами; этот край казался ему прекраснейшим на земле, а апельсины – плодами райских кущ. Когда их присылали ко двору, он всеми правдами и неправдами ухитрялся выпросить мешок апельсинов и, наслаждаясь, поедал их чуть ли не вместе с кожурой. Однажды в Малаге он вместе с другими молодыми придворными забрел в некое подозрительное заведение, и хозяин со всеми ужимками и поклонами, присущими своднику, спросил, что доставит ему наибольшее удовольствие. «Полдюжины апельсинов, – ответствовал Филипп, причем глаза его загорелись, – полдюжины апельсинов побольше и послаще». Хозяин, решив, что угадал его сокровенное желание, вышел и через минуту вернулся, ведя за собой шесть пышнотелых белокурых красоток, но Гуттен в смущении и гневе выбежал вон. Он считал себя рыцарем Святого Грааля, вторым Парсифалем, могучим и целомудренным.
Если ему и не суждено затвориться в монашеской обители, он взойдет на брачное ложе незапятнанным. Из уст самого государя он слышал, что неумеренность страстей есть первопричина всех зол, хотя злые языки поговаривали, что в Брюсселе живет побочная дочь императора по имени Маргарита. Гуттен знал, что король французский потерпел поражение в битве при Павии из-за своей чрезмерной склонности к плотским радостям. Всему свету известная доблесть, воинское искусство и верность долгу янычар – которые детьми были когда-то похищены у родителей и воспитаны в магометанском законе – зиждутся на том, что они целомудренны, как пустынники.
Отряд Гуттена преследовал врага. Над полем недавней битвы звучали стоны раненых, воздух был пропитан смрадом от сотен разлагавшихся лошадиных туш; пороховой дым перемешивался с туманной дымкой, но кони бежали резво и бодро.
Всадник в доспехах с серебряной насечкой тревожно крикнул:
– Янычары!
И вправду: притаившаяся за холмом сотня янычар, ощетинившихся ятаганами, ринулась на кавалеристов…
Гуттен пришел в себя глубокой ночью оттого, что кто-то обшаривал его платье. Он застонал. Склонившийся над ним янычар произнес по-испански:
– Разрази меня гром! Так ты еще жив?! Ну ничего, это ненадолго. Молись Христу или Магомету, молокосос, пришел твой смертный час.
Гуттен сумел приподняться и отвечал по-испански же:
– Пощади. Тебе дадут за меня изрядный выкуп. Я приближенный эрцгерцога Фердинанда.
– Разрази меня гром! – повторил тот. – Подумать только: этот козлик умеет блеять на кастильский манер! Не позволено ли будет мне осведомиться, – продолжал он хрипло и пьяно, снимая тем временем шлем с головы Филиппа, – откуда это узнал язык Марии Сладчайшей такой голубоглазый и белобрысый сосунок?
– Ты испанец? – с надеждой спросил Гуттен.
– Ну разумеется! В какой еще стране умеют так затейливо сплетать слова?
– Как же ты попал к язычникам и почему на тебе одежда янычара?
– Ветер судьбы занесет иной раз и к дьяволу в пасть, – не без грусти отвечал тот. – Мне было всего восемь лет…
– В восемь лет и я впервые побывал в Кастилии. Янычар задумчиво продолжал:
– Я играл на берегу моря с двумя другими мальчишками… Это было там, в Малаге.
– Прекрасный город! Знал бы ты, какое забавное происшествие вышло у меня в квартале Лос- Перчелес…
– Ты бывал в Лос-Перчелес? – радостно воскликнул янычар. – Я жил там с матерью, потаскухой по ремеслу и призванию… Не смей перебивать меня, не то я живо превращу петушка в каплуна! Дай-ка я сниму с тебя твои латы, а наперед знай, что это никудышная защита от нашего оружия.
– А где мои товарищи?
– Половина перебита, другую взяли в плен. Султан потребует с них выкуп, если, конечно, у них найдется золото. Ты богат?
– Ни гроша за душой.
– Тогда прощайся с жизнью.