«письма в другое такого же рода, общество, основанное в Петербурге»[725] . Таким образом, «Общество друзей словесных наук» осмыслялось Тучковым как дочерняя организация московского кружка масонов. Такая мысль могла укрепиться после того, как он увидал во главе этой организации масона, выученика московских мартинистов Антоновского, масонов Лубяновского и Боброва[726]. Подлинный же смысл участия Радищева в этой организации мог укрыться от еще весьма неискушенного наблюдателя, каким был в эту пору Тучков.
Беседа с Тучковым — другом Сперанского[727] и противником Аракчеева — могла иметь дня Пушкина широкий политический интерес.
Тучков, конечно, не был, как это иногда представляют, «радищевцем». По своим воззрениям он был близок к так называемой военной оппозиции. Тучков глубоко ненавидел Павла и особенно Александра I, о «жестокости и злопамятстве»[728] которого он не устает говорить в своих записках. Особое место он уделяет привязанности императора к муштре. «При Александре, — пишет Тучков в своих «Записках», — двор его сделался почти совсем похож на солдатскую казарму»[729]. В царе, по его словам, «виден был дух неограниченного самовластия, мщения, злопамятности, недоверчивости, непостоянства в обещаниях, обманов и желание наказывать выше законов»[730].
Особенно могли заинтересовать Пушкина рассказы об убийстве Павла I — событие, которому поэт в Кишиневе проявлял живой интерес, — и факты, приводимые Тучковым в доказательство участия Александра I в заговоре 11 марта 1801 года[731].
Наконец, Тучков мог интересовать Пушкина и с другой стороны: генерал, много лет воевавший на Кавказе, он хорошо знал нравы горцев и драматические перипетии политической борьбы в Грузии. В его неопубликованных письмах к генералу М. М. Философову содержится интересное описание судьбы русского офицера, попавшего в плен к горцам. Следует напомнить, что Пушкин именно в этот период перерабатывал «Кавказского пленника», и беседы на подобные темы могли его, естественно, интересовать[732].
Таким образом, есть основания полагать, что сведения Пушкина о Радищеве в кишиневский период значительно расширились. В этом смысле не представляется случайным ни то, что по прибытии в Одессу он сразу же обратился к поискам радищевских материалов в библиотеке Воронцова[733], ни известные слова: «…как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? кого же мы будем помнить?» в письме А. Бестужеву из Кишинева от 13 июня 1823 г. (XIII, 64).
«Пиковая дама» и тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века[734]
Прежде всего представляется необходимым определить то значение, которое будет в дальнейшем изложении приписываться понятию «тема». Рассматривая различные сюжетные тексты, мы легко убеждаемся в сводимости их к некоторому, поразительно ограниченному, количеству инвариантных сюжетов. Эти сюжеты не только повторяются в самых разнообразных национальных культурах, но и, проявляя исключительную устойчивость, пронизывают литературные тексты от древнейших реконструируемых мифов до повествований XX в. Причины этого неоднократно рассматривавшегося явления выходят за рамки интересующих нас в данном случае проблем. Однако у этого явления имеется и другая сторона: задача исследователя не сводится лишь к тому, чтобы, поднимаясь по уровням абстракции, реконструировать инвариантную основу разнообразных текстов. Не менее существен и другой аспект — рассмотрение механизмов развертывания единой исходной сюжетной схемы в глубоко отличных текстах.
Механизмы, обеспечивающие индивидуальность сюжетного рисунка каждого данного текста, сложны и многообразны. В данном случае мы имели в виду обратить внимание на один из них: на уровне воплощения сюжета в тексте в повествование оказываются включенными слова определенного предметного значения, которые в силу особой важности и частой повторяемости их в культуре данного типа обросли устойчивыми значениями, ситуативными связями, пережили процесс «мифологизации» — они становятся знаками-сигналами других текстов, связываются с определенными сюжетами, внешними по отношению к данному. Такие слова могут конденсировать в себе целые комплексы текстов. Будучи включены в повествование в силу необходимости назвать тот или иной предмет, они начинают развертываться в сюжетные построения, не связанные с основным и образующие с ним сложные конфликтные ситуации. В ходе противоборства этих начал исходный сюжет может деформироваться весьма далеко идущим образом. Такие слова мы будем называть «темами» повествования. Подобное понятие темы напоминает некоторые черты «мотива» в истолковании академика А. Н. Веселовского, который, подчеркивая разноуровневое положение сюжета и мотива, писал, что сюжет — это основа, «в которой снуются разные положения-мотивы»[735]. О соотношении «темы» и «мотива» в нашем толковании речь пойдет дальше.
Способность той или иной сюжетной реалии превратиться в тему зависит от многих причин. В первую очередь здесь следует отметить важность данного предмета в определенной системе культуры. Такие реалии, как «дом», «дорога», «огонь», пронизывая всю толщу человеческой культуры и приобретая целые комплексы связей в каждом ее эпохальном пласте, насытились сложными и столь ассоциативно-богатыми связями, что введение их в текст сразу же создает многочисленные потенциальные возможности для непредвиденных, с точки зрения основного сюжета, изгибов повествования.
Если такого рода темы связаны со сквозным движением через все пласты культуры и приобретают сверхэпохальный характер (разумеется, с неизбежностью конкретизируясь в формах какой-либо данной культуры), то рядом с ними существуют темы, характеризующиеся подчеркнутой исторической конкретизацией и относящиеся к менее глубинным структурам текста. В качестве таких тем можно назвать «дуэль», «парад», «автомобиль» — темы с подчеркнуто исторической конкретизацией — или «бой быков», «гарем», которые для литературы европейского романтизма стали отсылками к определенным «экзотическим» культурам.
Существенно здесь и то, что в зависимости от природы той или иной реалии, ее структуры, функции, частоты упоминания в тексте и внешнего вида превращение ее в текстовую тему может стимулировать определенные пути ее художественного функционирования: одни темы становятся формами моделирования пространства («дом», «дорога»), другие — внутренней структуры коллектива («строй людей», «парад», «палата № б», «тюрьма»), третьи — природы конфликтов («дуэль», «бой», «игра»).
В данной статье мы рассмотрим один весьма конкретный вид темы — ярко специфический для определенной, ясно очерченной исторической эпохи. Это позволит нам вычленить некоторые теоретические проблемы.
Карты — определенная культурная реалия. Однако сочетание их внутренней, имманентной организации, их функции в обществе определенной эпохи и тех историко-культурных ассоциаций, которые воспринимались как содержательные аналоги карточной игры, превращали их в семиотический факт. Подобно тому как в эпоху барокко мир воспринимался как огромная созданная Господом книга и образ Книги делался моделью многочисленных сложных понятий (а попадая в текст, делался сюжетной темой), карты и карточная игра приобретают в конце XVIII — начале XIX в. черты универсальной модели — Карточной Игры, становясь центром своеобразного мифообразования эпохи.