Перечитывая предыдущее предложение, можно подумать, что я деловой человек. На самом же деле я весьма отдаленно представляю, что это за собой повлечет. В своих финансовых делах я никогда в жизни не занимался вопросами более сложными, чем текущий банковский счет и сберегательный счет почтового отделения. Когда я был приходским священником в церкви Петра и Павла, всеми счетами ведал младший приходский священник Томас. К счастью, с цифрами он был на ты. Пожалуй, я — наихудший помощник для Урсулы по части устройства ее дел. Но полагаю, что смогу научиться, хотя бы от Урсулы. Она же, вероятно, научилась у Рика. Меня удивляет, что у нее вообще есть какие- то вложения, удачные или неудачные. Уолши никогда не умели обращаться с деньгами. Мы не разбираемся в их абстрактных превращениях — процентах, инфляции, обесценивании. Деньги для нас — это наличность: монеты и банкноты, которые держат в банках из-под варенья и под матрасом, нечто необходимое, сильно желаемое, но слегка постыдное. Во время семейных встреч — свадеб, похорон, визитов к родственникам в Ирландию и их к нам — в качестве подарков принято было совать друг другу украдкой в руки или в карманы скомканные бумажки небольшого достоинства. Дома у нас никогда не бывало достаточно денег, а те, что имелись, тратили бестолково. Мама каждый день посылала кого-нибудь из девочек в магазин принести немножко одного, немножко другого, вместо того чтобы покупать оптом. У отца никогда не было сколько-нибудь значительных сбережений. Думаю, он тайком поигрывал на скачках. Однажды, еще в школе, я позаимствовал его плащ и нашел в кармане карточку тотализатора. Я никому не сказал о своей находке.
Санитарная машина приехала в три. Санитары посадили Урсулу в кресло на колесиках, в котором и снесли вниз по ступенькам, а я шел позади, неся ее маленький портплед. Работая на публику, миссис Джонс разыграла елейный спектакль сочувственной заботы, похлопывая свою подопечную по руке, пока Урсулу переносили через порог. «Перевозка» ехала по автостраде спокойно, не включая сирену, а я в старенькой «хонде» следовал за ними. Я отнес вещи Урсулы в палату, но задерживаться не стал. Кроме нее, в комнате еще три женщины, однако кровати расставлены под углом одна к другой, чтобы обитателям палаты не приходилось глазеть друг на друга, как это происходит в британских больницах.
Прежде чем уйти, я сказал Урсуле, что нашел в письменном столе тетрадь, и спросил, можно ли ее взять. Она ответила: «Конечно, Бернард, бери все, что понравится. Все мое — твое, тебе стоит только попросить». Она купила эту тетрадь очень давно, чтобы записывать в ней рецепты, но так ею и не воспользовалась и вообще о ней забыла.
По дороге домой снова заехал в больницу Св. Иосифа и был приятно удивлен, обнаружив у постели отца миссис Кнопфльмахер в ярко-желтом муму и золотых босоножках. (Она, похоже, перекрасила в тон и волосы, превратившись в пепельную блондинку, — возможно ли такое? Вероятно, надела парик.) На тумбочке стояла корзинка с фруктами, слишком яркими и искусственными с виду, такими украшают дамские шляпы. Полагаю, я, должно быть, упомянул вчера вечером название больницы, и она решила навестить моего отца. Это добрый поступок, даже если Урсула и приписала бы его любопытству Софи. Я тепло поблагодарил ее, и после нескольких минут ничего не значащей болтовни она оставила нас одних.
«Наконец-то, я думал, она никогда не уйдет, — обрадовался отец. — Я сейчас лопну. Ради всего святого, пожалуйста, скажи сестре, что мне нужна «утка». А то они не приходят, когда я нажимаю на эту штуку». Он показал на кнопку звонка на своей тумбочке. Я разыскал красивую сестру-гавайку, которая принесла ему «утку» и задернула вокруг его кровати шторы. Я в некотором смущении крутился рядом, пока он облегчался. Вернулась медсестра и унесла бутылку.
«Весело, нечего сказать, в мои-то годы, — заметил он с горечью. — Писать в бутылку и отдавать ее какой-то черной женщине, завернув в полотенце, как будто это марочное шампанское. Она даже не спросила меня насчет других дел».
Я рассказал ему последние новости об Урсуле и упомянул, что звонила владелица сбившей его машины, справлялась о здоровье.
Он оживился: «Эта другая, миссис Баттонхоул[36] или как там ее, считает, что ты должен подать иск в суд».
«Папа, ты же знаешь, что виноват ты... мы виноваты. Мы переходили улицу в неположенном месте. Ты посмотрел не в ту сторону».
«Миссис Как-там-ее говорит, что адвокаты ничего с тебя не возьмут, если проиграют дело». Он взглянул па меня с алчным блеском в глазах. Я сказал, что не собираюсь ввязываться в судебное преследование, которое непременно принесет совершенно невиновному, на мой взгляд, человеку тревоги и волнения, и мы расстались весьма натянуто. Всю дорогу домой я изводил себя упреками. С чего это я вдруг взял такой высокоморальный тон? Можно было обратить все в шутку, а не напускаться на папу Мысль о судебном процессе, какой бы невероятной она ни казалась, могла бы отвлечь его от «уток» и подкладных суден. Очередной прокол.
Оставшись вечером дома, я разогрел себе упаковку замороженных каннелони[37], которую нашел в холодильнике Урсулы, но то ли я не рассчитал время, то ли температура в печке была не та, во всяком случае, сготовились они не до конца: дымились и обжигали снаружи, а внутри так и остались замороженными. Наверное, это символично. Надеюсь, что не отравлюсь. Все трое Уолшей одновременно в больнице — это немножко слишком. Я представил, как мы лежим, беспомощные, в трех разных лечебницах Гонолулу, а миссис Кнопфльмахер мечется в разных париках от одного из нас к другому, принося куриный суп и корзинки с фруктами.
Я мыл после ужина посуду и думал, не заподозрит ли чего Тесса, ведь вестей от меня все не было, и тут зазвонил телефон. Я виновато вздрогнул, чуть не уронив тарелку, которую вытирал. Однако это была не Тесса; это была Иоланда Миллер, снова справлявшаяся о здоровье отца. Должно быть, она уловила тревогу в моем голосе, потому что поинтересовалась, все ли у меня в порядке. Я рассказал о стоящей передо мной дилемме и затем вдруг спросил: «Как вы думаете, нужно ли мне сейчас говорить сестре о несчастном случае? Каково ваше профессиональное мнение?»
«Может ли она чем-нибудь помочь?»
«Нет».
«И вы говорите, что выздоровление идет нормально?»
«Да».
«Тогда я не вижу причин торопиться... если только вы не почувствуете себя от этого лучше».
«А, в том-то все и дело».
Она хмыкнула, соглашаясь, а затем повисло неловкое молчание. Я не хотел заканчивать разговор, но не мог придумать, что бы еще сказать, как, видимо, и она. Потом она вдруг решилась: «Я хотела спросить, не хотите ли как-нибудь со мной поужинать?»
«Поужинать?» Я повторил это слово, будто никогда его не слышал.
«Вам, должно быть, одиноко по вечерам, когда вы заканчиваете свои больничные обходы...»
«Ну... э... это очень любезно с вашей стороны, но я, право, не знаю...» Мое заикание скрыло жуткую панику. Позже, анализируя свою реакцию, я понял, что это приглашение всколыхнуло болезненные воспоминания о Дафне. Наши отношения — наши личные отношения — начинались так же. Однажды — тогда она уже несколько недель посещала занятия в доме священника при церкви — Дафна спросила, вставая из-за стола в гостиной и собираясь уходить: «Прилично ли мне пригласить вас как-нибудь на ланч?» — и я засмеялся и ответил: «Конечно, почему нет, большое спасибо». Хотя на самом деле это было не совсем прилично, и я не сказал, куда пошел в ту роковую субботу, ни своей экономке, ни младшему священнику.
«Как насчет завтра? — спросила Иоланда Миллер. — Мы обычно едим часов в семь». Я с облегчением улыбнулся, услышав местоимение «мы» и сообразив, что меня приглашают на семейный ужин, а не на интимную трапезу a deux[38]. Я поблагодарил и принял пригла шение.