созданного бюро ЦК КПСС по РСФСР тов. Кузьмина. Вхожу в кабинет и вижу, как сидящий за столом что-то рисует на бумаге. Видимо, скучал до этого; это меня почему-то сильно удивило.
Ох, сколько раз приходилось мне впоследствии - от второй половины 60-х до первой половины 80-х годов бывать в коридорах, кабинетах этого знаменитого цековского дома на Старой площади! И как члену редколлегии журнала 'Молодая гвардия', и как автору почвеннических статей, бичуемых в прессе; и как автору 'идеализирующей прошлое' книги А.Н. Островский (серия 'ЖЗЛ'), и осужденной решением ЦК КПСС статьи 'Освобождение'. Был у инструкторов, зав. секторами, чаще всего у зам. зав. отделом культуры Альберта Беляева, грозившего мне суровым наказанием, 'если не сделаете выводов из партийной критики'. Был у ответственного работника отдела агитации и пропаганды Чиквишвили, передавшего мне готовность своего шефа А.Н. Яковлева принять меня, от чего я увильнул. Был в числе других членов редколлегии журнала 'Молодая гвардия' на приеме у секретаря ЦК КПСС П.Н. Демичева. Обо всем этом я подробно рассказал в своей книге 'В сражении и любви' (2002). И вот теперь, уже в новой 'демократической' России, читая выпущенное в 2002 году 'Библиотекой 'Единой России' трехтомное издание 'Идеи. Люди. Действия', я живо представляю, как изготовители этого сборника, резвые молодые идеологи в джинсах, бегают по ковровым дорожкам знакомых мне длинных коридоров, отсеков, на ходу обмениваясь хохмами, 'подавая знак своим'.
Недолго бравировали 'демократы' якобы отсутствием у них всякой идеологии. И тогда, в самом начале их торжества, идеология, конечно же, была, да еще какая, только не в словесной упаковке, а в самих действиях: в свободе грабить, воровать, подавлять слабого, создавать условия без войны уничтожать по миллиону человеческих жизней в год. Теперь это 'право сильных' решено зафиксировать теоретически. Названный выше трехтомник 'Идеи. Люди. Действия' посвящен консерватизму. Вчерашние радикалы, певцы 'перестройки-революции' объявили себя консерваторами, а своими предтечами такого философа, любимца Гитлера, как Ницше. Таких врагов России, как Дизраэли, Черчилль, Тэтчер, Рейган. И уже, можно сказать, дух этих новых наставников витает в кабинетах и коридорах бывшего ЦК КПСС, где фабрикуется ныне 'новая идеология России' - с апологетикой 'сильных людей', которые в 'зоологический период' до 90-х годов 'пробились к ведущим позициям', через трупы своих соперников, и вот эти удачливые уголовники объявлены 'элитой нации', опорой и будущим страны.
Простаки вы все-таки были, товарищи цекисты! Не о таких говорю, как 'архитектор перестройки' А.Н. Яковлев, как его партнеры из 'пятой колонны' на Старой площади. Те отлично знали, что делали. Речь о слабодушных исполнителях. За кем гонялись, кого вызывали для проработки и угроз? И вот кончилось тем, что дети, внуки тех самых, угодных вам тогда 'интернационалистов', преследовавших нас, 'русистов' (слово Андропова), отпрыски тех самых ваших коллег (американизированных) по партии, по ЦК, ныне варганят новую идеологию в тех же самых кабинетах, откуда вас выбросили на помойку истории.
Было это летом или, быть может, осенью 1958 года. Я приехал тогда в Ростов от газеты 'Литература и жизнь' на собрание местных писателей (в преддверии Учредительного съезда писателей РСФСР). Из разговора с Анатолием Калининым, всегда благоволившим ко мне, узнал, что Шолохов находится сейчас в Ростове, и если я хочу, то могу увидеться с ним завтра в одиннадцать часов в гостинице 'Дон'. 'Если хочу!' Помню, как, будучи студентом Московского университета, впервые прочитал 'Тихий Дон'. Я был потрясен силою изображения, тем, что в наше время живет такой великий писатель. И вскоре, уезжая на каникулы из Москвы в Ростов, где жил мой дядя, глядя к концу пути из окна поезда на движущуюся донскую степь, я все думал о Шолохове, все, казалось, на этой земле соединялось с ним. И, кстати, из-за 'Тихого Дона' я после окончания Московского университета поехал работать в Ростов, в редакцию газеты 'Молот', но, к сожалению, из-за скрутившей меня болезни, туберкулеза легких, не удалось, как хотелось бы, поездить по хуторам и станицам легендарной земли.
И вот встреча с Шолоховым. 'Устроивший' мне ее Анатолий Калинин сам по какой-то причине не пришел, были М.Никулин, А.Бахарев, кто-то еще из местных литераторов. Когда мы вошли в номер, сидевший за столом с каким-то человеком Шолохов поднялся с места, поздоровался с каждым из нас и пригласил садиться. Я, казалось, ничего не видел и не замечал, кроме этого знакомого по портретам лица, поразившего меня своим немного стеснительным, застенчивым выражением. За столом продолжался прерванный нашим приходом разговор Шолохова с соседом, как я понял, земляком-казаком. Говорили они о чем-то хорошо известном тому и другому, казак 'шутковал', рассказывая историю, случившуюся со станичником. Шолохов слушал, наклонив голову, улыбаясь, подзадоривая рассказчика вопросами.
Официантка принесла на подносе тарелки с бутылками, но мне было не до угощения. Сам Шолохов ничего не ел, изредка потягивал шампанское из фужера, перебрасывался шутками с Никулиным: оба называли друг друга 'Мишами', старший по возрасту Никулин, у которого была какая-то история с белыми в гражданскую войну, держался независимо, ответил громким смехом на дружеский намек Михаила Александровича на его прошлое.
Когда Шолохов говорил, он делал перед собою руками характерные жесты, как будто лепил слова. Я знал, что дед писателя выехал на Дон из наших рязанских мест, и сказал, что мы, рязанцы, считаем его, Михаила Александровича, своим земляком.
- Я казак, - отвечал Шолохов.
Разговор за столом большей частью был 'донской', завеселевший шолоховский земляк не держался норм в казацких выражениях, раз и Шолохов употребил крепкое словцо, но сказано это было не вульгарно, не пошло, а с каким-то сдержанным изяществом. Вступать в 'казацкий' разговор в присутствии Шолохова мне было трудно. Сидя рядом с ним, я изредка выбирал момент, задавал ему вопросы. Тогда я увлекался романом Леонида Леонова 'Русский лес' и мне было интересно знать отношение Шолохова к писателю. Шолохов рассказал мне, как вместе с Леоновым они были на каком-то конгрессе мира, если не ошибаюсь, в Варшаве. Приходит к нему вечером в номер Леонов. Начинает жаловаться: культура не спасла человечество от войны, от газовых камер. Что может сделать хрупкое вещество культуры перед силами зла. Зачем жить. Шолохову надоело слушать, он говорит: иди-ка ты, Леонид, спать. Этот шолоховский рассказ напомнил мне одно место из 'Русского леса' (написанного уже после того разговора писателей). Там перед Вихровым открывается в ночной исповеди гостящий у него на лесном кордоне Чередилов: зачем корпеть над наукой, все равно помрешь, зачем жизнь? Вихров в конце концов отвечает на это: 'Когда человеку дарят солнце, неприлично спрашивать, к чему оно', - и отправляется спать на сеновал. Послужило ли 'прототипом' для этого эпизода в 'Русском лесе' то, о чем рассказал Шолохов. Сама по себе эта история любопытна для понимания того, как может трансформироваться жизненный материал в художественном произведении.
Как-то неожиданно появился вдруг в номере солидный человек средних лет, в огромных очках и представился писателю как министр просвещения РСФСР (не помню фамилию). Цель визита выяснилась сразу же: новый, только что назначенный министр просвещения решил, так сказать, освятить именем Шолохова, его статьей, выход какого-то нового педагогического журнала. Михаил Александрович оказал бы огромную услугу делу российского просвещения, если бы высказался по вопросам воспитания молодежи. Шолохов начал объяснять, что сейчас важно для школы, для учащихся, сопровождая свою речь скупыми 'лепящими' жестами рук перед собой. Министр слушал его с почтением, поддакивал, кивал головой, но о статье речь больше не заходила.
Странное чувство близости и недоступности испытывал я, слушая Шолохова, глядя на него. Он был рядом, шутил, и вместе с тем каким-то щитом жесткости отделял от себя. Неуместно, конечно, было говорить ему, как велик его 'Тихий Дон', но я где-то сказал в этом роде и остро почувствовал, как ему эти слова глубоко безразличны, сколько он слышал их. Что-то глубоко скрытое было в нем.
Пробыли мы у Шолохова часов семь, и все это время было для меня сплошным переживанием. И когда уходили, я не сдержал режущих слез: видно, глубоко засел до этого во мне образ автора 'Тихого Дона', овеянный трагизмом времени, что вот и теперь, при этой встрече, в живом Михаиле Александровиче я видел, может быть, того Шолохова. На другой день Анатолий Калинин передал мне, что Шолохов спрашивал обо мне, сказал добрые слова.
Ну вот, что я вспомнил? Никаких особенных подробностей, ничего вроде бы значительного Но для меня это была глубоко психологическая встреча, и такие обычно не повторяются. Случись это позднее, и я был уже не тот, и мое отношение к Шолохову - более трезвое, не столь восторженное. Но я рад, что была именно такая встреча. От нее осталось немного, может быть, запомнившихся фраз, слов, больше