подъезда', 'Пародии связующая нить', 'О символе бедном замолвите слово' и, наконец, перефраза печально известного заголовка статьи в 'Правде', громившей оперу Шостаковича 'Музыка вместо сумбура'. Такие ориентиры на клише и цитаты недавно прошедшей эпохи, включенные в тексты литературно-критических статей, создают особенный, узнаваемый стиль девяностых'.
И эти серийные игроки именуются как 'очень яркие критические индивидуальности. Эти авторы оказываются исключительно притягательными своей эрудицией, чувством юмора, игровой легкостью письма', своим 'текстом'. Кстати, слово текст повторяется у Елиной бесконечное число раз, буквально не сходит со страниц - в применении ко всем и ко всему: все одинаково 'текст' - русский ли классик, художественное ли произведение или же это изобретатели 'Закона инсталляции' ('когда текст состоит из суммы цитат, клише, фраз из анекдотов, высокопарных стихов из стихотворений советских времен'). Здесь и речи нет о критериях, о каких-то традиционных духовных ценностях, ни в чем нет различия и все покрывается неким 'текстом', долженствующим все смешать и устранить серьезное, осмысленное отношение к слову.
Если судить по кругу интересов 'постмодернистов' (и названной поклонницы их), то в литературе нет ничего, кроме словесной игры, 'тусовок', обсуждений порнографических изделий и т.д.; что 'русская классическая литература сошла со сцены', реализм 'умер', социальность - это атавизм в литературе. Умники, видно, хорошо знают недавно принятый, подписанный Путиным Закон об экстремизме, по которому как преступление квалифицируется 'разжигание социальной розни', 'вражды в отношении какой- либо социальной группы' - то есть ворья сверху донизу, ограбившего народ, его убийц в проводимой политике, практики геноцида - такой неприкосновенности 'социальной группы', бандитов не было и нет в законах ни одной из стран мира. И, конечно же, нынешнему режиму очень на руку, чтобы в литературе не было и помину о социальности, о настоящем положении дел в стране, об угнетенном народе, об 'униженных и оскорбленных'. И 'новой, демократической литературе' это явно по душе. Для той же Елиной не существует никакой социальности, раз только упоминает она это слово, иронизируя над 'социальным заказом'. А вот даже такой поэт, как Блок, с его безграничным 'духом музыки' призывал писателей не забывать о 'социальном неравенстве'.
'Знание о социальном неравенстве есть знание высокое, холодное и гневное' (Блок А. Собр. соч. В 8 т. М., 1962. Т. 6. С. 59). Тем более в наше время. Ныне как никогда современны слова Белинского 'социальность или смерть!'. Тем более что страна, народ приговорены к смерчи, беспощадно уничтожаются сатанинскими силами. И может ли писатель, если он неравнодушен к России, быть не социальным?
Газета 'Российский писатель', 2003, октябрь, № 19
Из литературного прошлого
В газету 'Литература и жизнь' я пришел в мае 1958 года из 'Пионерской правды', где проработал два года заведующим отделом литературы и искусства. После болотной заводи пионерской газеты я попал на самый стрежень литературной реки. Недавно был создан, наконец-то, Союз писателей РСФСР (такие писательские союзы давно уже были во всех республиках страны), и его печатным органом стала газета 'Литература и жизнь'. Выходила она три раза в неделю, столько же и такого же формата, как и 'Литературная газета'.
Начну с рассказа о редакционной среде, о литературной атмосфере того времени. Главный редактор 'Литературы и жизни' Виктор Васильевич Полторацкий был известным журналистом, очеркистом. Любимый герой его очерков - знаменитый тогда председатель колхоза на Владимирщине Герой Социалистического Труда Горшков, кстати, этого выдающегося колхозного организатора не обошел своей руганью Солженицын, для него он - знак ненавистной ему системы. Полторацкий, будучи главным редактором 'Литературы и жизни', был искренне убежден, что газета должна занимать твердую партийную позицию, и это не было идеологической зашоренностью, а соединялось в нем с патриотизмом - русским, советским. Когда его дочь Татьяна вышла замуж за писателя-диссидента Владимира Максимова и вместе с ним уехала во Францию, Париж, он принял это как удар по его репутации коммуниста, патриота, тяжело переживал случившееся. A у меня с Виктором Васильевичем связан эпизод, ставший в моей памяти как нечто духовно интимное. Одно время, в 1963 году, мы оба, уже не работая в 'Литературе и жизни' (он ушел перед пенсией в свои 'Известия', где прежде работал), короткое время вели вместе семинар в Литературном институте. И вот однажды, после очередного занятия Виктор Васильевич пригласил меня к себе домой. За рюмкой водки он увлекся рассказом о некоем средневековом алхимике и начал мне читать стихотворение о том, как в спящем Аугсбурге не спит только один старик, колдующий над ретортами; забыв обо всем, он одержим одной страстью - мыслью, как перед ним в огне 'родится желтый философский камень' и он одарит бедных богатством, бесправных - полнотою власти, больных - здоровьем, одарит людей самим бессмертием. Над ним смеялись соседи, писали доносы фискалы,
- Это я вам посвятил 'Старую историю', - закончив читать, тяжело дыша, страдая от астмы, проговорил Полторацкий и, достав свой неразлучный прибор, начал, широко открывая рот, втягивать с шумом в себя воздух, глядя на меня уже не с обычной своей непроницаемой, как маска, улыбкой, а с мучительным выражением на лице.
Как-то недавно, перелистывая сборник стихов Виктора Васильевича, я наткнулся на 'Старую историю', и души коснулась та самая 'отрава сладкой муки' - от скоротечности времени, от воспоминания о том вечере у него дома, когда он читал, задыхаясь в приступе астмы, такой не похожий на редакционного Полторацкого с его словословием председателя колхоза Героя Соцтруда Горшкова, со ссылками на указания ЦК.
Заместителем главного редактора газеты был Евгений Иванович Осетров. Почти мой ровесник (на два года с лишним старше меня), он уже имел опыт номенклатурного работника, пришел в газету из Академии общественных наук при ЦК КПСС, до этого работал заместителем редактора областной газеты во Владимире. Как-то, столкнувшись со мной в коридоре, он пригласил меня зайти к нему в кабинет и там, усевшись за письменный стол, открыл ящик, достал из него книгу, быстро подписал и, передавая ее мне, просил спрятать. Книга называлась 'Ветка Лауры'. Прочитав ее, я не нашел ничего такого, что могло бы стать поводом для конспирации при вручении ее. Вообще, было что-то милое в том, какие мысли зрели в наступавшем иногда кабинетном одиночестве всегда занятого Евгения Ивановича и с какой важностью он изрекал их собеседнику. Шагая из угла в угол комнаты, поджав губы и глядя перед собой с какой-то комической строгостью, он произносил со своим осетровским грассированием, что 'нет большего товарища и друга, чем книга!' и т.д. В самом начале 1960 года в 'Литературе и жизни' была опубликована моя статья о Чехове в связи со столетием со дня его рождения. Уже после выхода газеты Евгений Иванович у себя в кабинете говорил мне с деланым ужасом: 'Вы назвали сторожа в 'Палате № 6' 'тупым Никитой'. Читатель знает одного Никиту, Никиту Сергеевича Хрущева, и подумает, что это он - тупой Никита'.
Признаться, мне и в голову не приходил Хрущев, когда я писал о чеховском герое по имени Никита - грубом, тупом стражнике доктора Рагина, запрятанного в палату для психических больных. Хотя и время тогда было вроде бы и 'оттепельное', но играть в такие штуки, в намеки на вышестоящую тупость было чревато. Осетров, при всей своей книжности, был бдителен на сей предмет.
После 'Ветки Лауры' стали систематически выходить другие книги Осетрова, и он уже не прятал их в столе на работе, извлекая с оглядкой на двери и при дарении, а раздавал их направо-налево, как 'друкар Иван' (из названия его книги о первопечатнике Иване Федорове). У Евгения Ивановича была 'одна, но пламенная страсть' - к книге, к книжному собирательству. Не случайно впоследствии он стал бессменным