лицо. Вряд ли он сможет.
А вот по Кейти он тоскует. Ах, как же ему не хватает ее, и то, что ее нет рядом и никогда уже не будет, вызывает такую боль, что даже зубы ломит, и надо что-то сделать, все равно что, только бы прекратилось это хоть на одну проклятую секунду из всей его проклятой теперь жизни!
Ладно, решил он. Ладно. Завтра я почищу пистолет, проверю, есть ли патроны. Это-то я сделаю. Почищу пистолет.
В комнату вошел Рей. Он не снял роликов и при ходьбе помогал себе новой хоккейной клюшкой, опираясь на нее как на трость. Неверными шагами он проковылял к своей кровати. Брендан поднялся и вытер слезы со щек.
Косясь на брата, Рей снял ролики и жестами спросил: «Как ты?»
Брендан сказал:
— Плохо.
«Могу я чем-нибудь помочь тебе?» — прожестикулировал Рей.
— Не надо, Рей. Помочь ты не можешь. Но ты не волнуйся, — сказал Брендан.
«Мама говорит, ты хочешь уехать».
— Что? — сказал Брендан.
Рей повторил сказанное.
— Да? — сказал Брендан. — Ну и как она к этому относится?
Руки Рея так и замелькали в воздухе.
«Если бы ты уехал, мама бы очень переживала».
— Привыкла бы.
«Может, да, а может — нет».
Брендан взглянул на брата — тот сидел на кровати и во все глаза смотрел на него.
— Не приставай ко мне сейчас, ладно? — Он надвинулся на него, склонился совсем близко, продолжая думать о пистолете. — Я любил ее.
Рей все не сводил с него глаз, и лицо его было непроницаемо, как резиновая маска.
— Ты знаешь хоть, что это такое, Рей?
Тот покачал головой.
— Это словно ты пришел на экзамен и знаешь все ответы, едва только сел за стол. Это когда чувствуешь, что все отныне и на веки вечные будет хорошо и как нельзя лучше. И ты не ходишь, а летаешь, как на крыльях, потому что ты победитель. — Он отвернулся от брата. — Вот что это такое.
Рей похлопал по спинке кровати, чтобы он взглянул на него опять, после чего прожестикулировал:
«У тебя это будет еще раз».
Брякнувшись на колени, Брендан придвинул лицо вплотную к лицу Рея:
— Нет, не будет! Понял ты, черт тебя дери? Не будет!
Рей подтянул ноги на кровать и, весь сжавшись, отпрянул, и Брендану стало стыдно, хотя гнев и не совсем прошел, потому что с немыми всегда так: чувствуешь себя удивительно косноязычным. Все, что хотел сказать Рей, выходило у него гладко и без усилий, и именно так, как было замыслено. Он не знал, что такое искать нужное слово или путаться в словах из-за того, что речь опережает мысль.
Брендан хотел бы разливаться соловьем, хотел бы, чтобы слова текли из его уст сплошным потоком страстного, черт подери, если и не совсем внятного, зато совершенно искреннего и чистосердечного монолога — данью памяти Кейти; хотел бы объяснить, что значила она для него, что это было — уткнуться носом ей в затылок
Он хотел бы, чтобы монолог этот длился часами. Чтоб собеседник понял, что говорит он не просто, чтоб поделиться идеями или мнениями. Ведь иногда в слова пытаются вложить все, выразить всю свою жизнь. И хоть, открыв рот, ты уже знаешь, что попытка тщетна, почему-то важно само стремление к ней. Ты попытался, и это главное, и что наша жизнь, как не попытка?
Однако и думать нечего, что Рей его поймет. Слова для Рея — лишь мелькание пальцев, ловкие взмахи рук, округлые жесты. Слов на ветер он не бросает. Общение ради общения ему чуждо, говорится в точности то, что нужно сказать, остальное отбрасывается. Изливать свою скорбь, свое горе перед братом с его невозмутимым лицом Брендан постеснялся бы. Да и ни к чему это.
Он встретился с испуганным взглядом братишки, съежившегося на кровати и глядящего на него вылупленными глазами, и протянул ему руку.
— Прости, — сказал он и сам услышал, как изменил ему голос. — Прости, Рей. Хорошо? Я не хотел на тебя накидываться.
Рей пожал ему руку и встал.
«Значит, мир?» — прожестикулировал он, следя за каждым движением Брендана, словно готовый при первых же признаках нового взрыва сигануть в окно.
«Мир, — также жестами ответил ему Брендан. — Все в порядке».
20
Когда она вернется домой
Родители Шона жили на огороженной территории приюта Уиндгейт — конгломерата маленьких, в две спальни, оштукатуренных домиков в тридцати милях от города. Каждые двадцать номеров образовывали секцию со своим бассейном и рекреационным центром, где субботними вечерами устраивались танцы. По краю комплекса протянулась цепочка небольших полей для гольфа, формой своей напоминающая полумесяц, и с конца весны до начала осени на полях этих жужжали газонокосилки.
Отец Шона в гольф не играл. Давным-давно он решил, что это игра для богатых и занятия гольфом стали бы своего рода предательством его рабочих корней. Мать Шона играть пробовала, а затем забросила гольф, заподозрив, что партнеры втайне посмеиваются над ее фигурой, легким ирландским акцентом и одеждой.
Так они и жили здесь тихо-спокойно и, по большей части, замкнуто, хотя Шон и знал, что у отца здесь завелся приятель — коротышка-ирландец по фамилии Райли, тоже живший в пригороде до того, как переселился в Уиндгейт. Райли, также не видевший прока в гольфе, время от времени выпивал с отцом рюмочку-другую в «Норе», забегаловке на противоположной стороне автострады № 28. А его мать, человек по природе сердобольный, помогала справляться с недугами соседям постарше. Она возила их в аптеку за назначенными медикаментами или к доктору за новыми назначениями, чтобы пополнить домашнюю аптечку. Мать Шона приближалась к семидесяти, но во время таких поездок она чувствовала себя молодой и полной жизни, а так как большинство ее подопечных были вдовцами и вдовами, то крепкое здоровье свое и мужа она воспринимала как дар небес.
— Они одиноки, — говорила она Шону о соседях, — и даже если доктора не говорят им об этом, все их хвори происходят от одиночества.
Нередко, едва миновав будку охраны и въехав на главную магистраль, через каждые десять метров испещренную желтыми полосами ограничителей скорости, на которых начинала дребезжать ось, Шон чувствовал, что его одолевают видения: улицы, пригороды, прошлые жизни всех обитателей Уиндгейта, оставленные ими позади, и тогда сквозь реальный пейзаж — аккуратные оштукатуренные домики и колючие газоны — проступали другие силуэты: квартиры без парового отопления, унылая белизна холодильников, металлические пожарные лестницы, дети, гомонящие на улицах, и все это проносилось как в утренней дымке перед боковым его зрением. И он мучился тогда виной — сын, поместивший своих стариков родителей в приют, — виной необоснованной, потому что официально Уиндгейт приютом для стариков после шестидесяти не считался (хотя, если честно, Шон ни разу не встречал здесь обитателя моложе шестидесяти лет), и родители его переехали сюда по собственному желанию, запрятав в чемоданы вместе с вещами многолетние свои жалобы на городскую суету, и шум, и преступность, и транспортные пробки, чтобы