отделенном отныне от Кейти слоем черной земли.
Я убью его, Кейти. Так или иначе, но я разыщу его раньше, чем его разыщет полиция, и я его убью. Я брошу его в яму куда страшнее той, в которую опустят тебя. Я не оставлю им тела для бальзамирования. Он исчезнет, словно и не жил никогда на свете, словно и имя его, и все, чем он был, или думает, что есть, — лишь сон, наваждение, призрак, промелькнувший и забытый еще до пробуждения.
Я найду этого человека, из-за которого ты сейчас лежишь на столе в подвале, и я уничтожу его. А
И не беспокойся, что я не смогу этого сделать, детка. Папа сможет. Ты этого не знаешь, но папа убивал и раньше. Делал то, что приходилось делать. Сделает это и сейчас.
Он поднял взгляд на Рида-сына, еще непривычного к своему ремеслу и потому терявшегося во время долгих пауз.
Джимми сказал:
— Я хотел бы дать следующий текст: «Маркус, Кэтрин Хуанита, любимая дочь Джеймса и покойной Мариты, падчерица Аннабет, сестра Сары и Надин…»
Шон сидел на заднем крыльце с Аннабет Маркус, тянувшей маленькими глотками белое вино из рюмки, закуривавшей одну сигарету за другой и гасившей их, не докурив и до половины; лицо ее освещала голая, без абажура лампочка. В лице этом чувствовался характер — не то чтобы хорошенькое, но обращавшее на себя внимание. Наверное, думал Шон, вниманием она никогда не была обделена, но, может быть, и думать забыла о таких вещах. Она чем-то напоминала Шону мать Джимми, но без этой ее замкнутости и отрешенности. А еще она напоминала ему его собственную мать — напоминала полнейшим, без усилий самообладанием, что роднило ее, прямо сказать, и с самим Джимми. В Аннабет Маркус Шон видел женщину с изюминкой, но суетного, легкомысленного в ней не было.
— Итак, — сказала она Шону, когда он зажег для нее очередную сигарету, — чем вы собираетесь заняться вечером, когда освободитесь от выражения мне соболезнований?
— Я вовсе не…
Она жестом прервала его:
— Я очень вам признательна. Так чем же вы займетесь?
— Поеду навестить мать.
— Правда?
Он кивнул:
— У нее сегодня день рождения. Собираюсь отпраздновать этот день в компании с ней и стариком отцом.
— Угу, — сказала она. — И давно вы в разводе?
— А что, видно?
— Бросается в глаза.
— А-а, но я вообще-то официально не разведен, просто мы больше года как расстались.
— Она здесь живет?
— Теперь нет. Разъезжает.
— Вы сказали это с такой горечью: разъезжает.
— Неужели? — Он пожал плечами.
Она вдруг подняла руку.
— Не хочется мне подкладывать вам такую свинью: отвлекаться от мыслей о Кейти за ваш счет. Поэтому можете мне не отвечать. Просто я сую нос не в свои дела. Ведь вы мужчина интересный.
Он улыбнулся:
— Ничего подобного. На самом деле, миссис Маркус, я человек очень скучный. Отнимите у меня мою работу — и ничего не останется.
— Аннабет, — сказала она. — Называйте меня так, хорошо?
— Конечно.
— Не верится что-то, полицейский Дивайн, что вы человек скучный. И вы знаете, что самое удивительное?
— Что же?
Повернувшись на стуле, она взглянула прямо на него:
— Не похожи вы на человека, который посылает фальшивые штрафы.
— Почему это?
— Это ребячество, — сказала она, — а ребяческого в вас мало.
Шон передернул плечами. Его опыт говорил о том, что ребячество раньше или позже может проявить каждый. Особенно это характерно для тех, кто попал в западню, — тогда в ребячестве видишь отдушину.
За этот год с лишним он ни с кем не говорил о Лорен: ни с родителями, ни с немногими своими друзьями, ни даже с их штатным психоаналитиком, о котором как бы между прочим, но не без задней мысли, заговорил его командир, как только на службе стало известно о том, что Лорен ушла от него. Но сейчас в Аннабет, малознакомой женщине, которую постигла утрата, он уловил осторожное сочувствие к его собственной утрате, потребность знать о ней или разделять ее, потребность, как ощущал Шон, увериться в том, что не одна она страдает.
— Моя жена — администратор передвижных театров, — спокойно пояснил он, — и менеджер антреприз, понимаете? В прошлом году по стране ездил «Король танца», где менеджером была она. В таком вот духе. А в этом году это, кажется, «Анни хватает пистолет». Строго говоря, я не совсем уверен, с чем именно она разъезжает в этом году. Странная мы были пара — я имею в виду, в смысле профессий. Можно ли представить себе занятия более противоположные?
— Но вы любили ее, — сказала Аннабет.
Он кивнул:
— Ага. И все еще люблю. — Он вздохнул и, откинувшись на спинку стула, выдавил: — А парень, которому я посылал штрафы… — У него пересохло в глотке, и он покачал головой, чувствуя вдруг неодолимое желание сбежать с этого крыльца, из этого дома.
— Был вашим соперником? — мягко сказала Аннабет.
Шон вынул из пачки сигарету и, закурив, кивнул.
— Как вы мило это сформулировали! Да, назовем это так. Соперник. У нас с женой некоторое время тому назад начались нелады. Мы мало виделись, и все такое. Ну и этот… соперник охмурил ее.
— И вы ужасно обиделись, — произнесла Аннабет, произнесла не как вопрос, а как утверждение.
Шон вытаращил на нее глаза:
— А вы знаете кого-нибудь, кто не обиделся бы?
Аннабет окинула его суровым взглядом, как бы подразумевая, что сарказм его неуместен или же, может быть, что она вообще не поклонница сарказма.
— Значит, все-таки вы ее еще любите.
— Конечно. Да и она, черт возьми, все еще любит меня. — Он загасил окурок. — Она все время звонит мне. Звонит и молчит.
— Погодите, она…
— Я знаю, — сказал он.
— …звонит вам и ни слова не произносит?
— Угу. Уже восемь месяцев, как продолжаются эти звонки.
Аннабет засмеялась:
— Не обижайтесь, но такой странной истории я давно не слышала.
— Не спорю. — Он смотрел, как вокруг голой лампочки вьется муха. — Но думаю, в конце концов она заговорит. И это меня греет.
У него вырвался смешок, и звук этот, замерев в вечернем воздухе, оставил после себя эхо, смутившее Шона. Затем наступила пауза — они молчали, курили и слушали жужжание, с которым муха проделывала