- Я не знаю, что со мной. Я сегодня какая-то... Как тургеневская барышня... Тимон, я люблю тебя... не думай плохого... Тимо-о-он...
Луна тем временем вознеслась ввысь и побледнела, уменьшилась, пропал ее кровавый багрянец, и великолепное, классически чистейшее магическое сияние залило бескрайнюю степь. У Жени на плечи было накинуто байковое одеяло, и она укрыла им и мои плечи: было уже прохладно. Мы целовались долго: пока не побледнели звезды на небе. Ночь простиралась вокруг прозрачная, как кристалл. Блестело под луной далекое озеро с камышами, белели валуны на гладкой насыпи Турецкого вала...
Мы обогнули курган - палатки наши скрылись за его склоном; одеяло упало на траву, и Женя, обвив руками мою шею, увлекла меня вниз... Она лепетала:
- Тимон, Тимон... я люблю тебя, люблю...
...Ее запрокинутое, залитое светом луны прекрасное лицо, дрожащие закрытые веки, едва слышное дыхание... Я догадывался уже, что она уговаривает себя, что здесь надрыв, что она обманывает меня и себя. С каждым мгновением она отдалялась все дальше, она уходила, уходила от меня, она уже была не со мной... Но с кем? Из-под прижатого века показалась слеза и скатилась по виску; гримаска страдания исказила ее черты; она даже застонала, прикусив нижнюю губу и отвернув от меня лицо - в тень, прочь от лунного света... Я прервал любовное объятие, не в силах более длить эту муку; она моментально приподнялась и некоторое время сидела, обняв себя за колени и спрятав в них лицо; она молчала, я тоже... Потом она торопливо оделась и ушла, не оглянувшись на меня; а я сидел, пока не стало светать. Занималось утро... Вдалеке по верху Турецкого вала проехал велосипедист, рыская рулем - наверное, спросонья, - и ненужный свет от фары плясал пред ним. Там, гда пару часов назад бледно багрянела заря, небо наливалось мощным золотым багрянцем: там скоро должно было взойти солнце; и опять над морем плыло темно-лиловое облако, неизвестно откуда взявшееся, и свежий утренний ветер уже шелестел в травах.
_______________
Официант принес стейк и два кофейника с черным кофе. Я прервусь, милый мой читатель: утомился.
Надеюсь, ты догадался, что курсивом я выделил то, что произошло спустя полгода после описанной поэтичной ночи в степи. Это я записал, чтоб не забыть и потом развить.
Литвин пришел к нам спустя полгода, в одиннадцатый класс, в третьей четверти, после зимних каникул. Он приехал в Азовск из Алма-Аты. Его отца назначили на строительство Района парторгом ЦК. Была тогда на крупных объектах такая должность надсмотрщика от ЦК партии. Литвин не скрывал от нас, что считает отца своего человеком номер один на Районе и в Азовске, выше даже всесильного и очень уважаемого академика генерала Ионова, выше секретаря горкома. Полагаю, что такого мнения прежде всего придерживался его папаша (даже внешне личность, надо сказать, гадкая: плотная гора жира с ртутно бегающими глазками; неприятен был также его протез: вместо правой руки из рукава высовывался протез в черной кожаной перчатке). По нескольким фактам, говорить о которых здесь неуместно, полагаю, что отец его был такой же подлец, как и сынок.
Однако стейк стынет.
_______________
Да, Литвин, в отличие от тебя, вечно неутоленного, я был счастлив, как дай Бог всякому, и не ты похитил счастье у меня, не ты.
Как видишь, все кончилось задолго до тебя.
_______________
Мы с Женей не сделались врагами, Литвин.
Молчаливо меж нами установилось, что последняя близость для нас невозможна; но, Бог мой, эта невозможность не разрушила нашей дружбы! Тебе, лоб дубовый, такой тонкости чувств не понять.
Мы с Женей часто были вместе по-прежнему; мы сидели за одной партой, что было естественно; я по- прежнему часто бывал у нее в доме; у книжных стеллажей в кабинете В.Ф. я провел с нею много сладостных часов.
(В.Ф. попросил меня только никому не говорить, что за книги имеются в его библиотеке; разумеется, никто бы ему не запретил их иметь - для академика его уровня цензуры уже не существовало; этой просьбой он просто соблюдал этику отношений с внешним советским официозом, к коему, кстати, сам и принадлежал. Да и прав он был, конечно: если б Нина Николаевна наша узнала, что Женя и я (и Ваня иногда, и Пружанка, и Антон) читали стихи Набокова, Ходасевича, Парнок, Иванова, Гиппиус, Мережковского, и все заграничных, западных, антисоветских издательств- думаю, у нас, несмотря ни на что, были бы серьезные неприятности.)
_______________
Мы не успели с тобой, Литвин, толком обсудить, почему ты так ополчился именно на меня. Это, между прочим, не так уж и неважно; не хочу вдаваться в анализ разных тонкостей и гнусностей твоих - я не тяну до Достоевского, как и ты не тянешь до его сложных духом и не лишенных своеобразной высоты негодяев. Но понять тебя мне какое-то время хотелось. А я долго не понимал, что ты - воплощенная посредственность. Просто не понимал! Твоей логики изломанной! Чего ты, собственно, хотел?! Чего тебе надо было от всех нас?! Во всех твоих действиях присутствовал некий вектор; тенденция ощущалась, знаешь ли, душок...
Итак, в жертвы ты выбрал меня.
Сначала ты отнял у меня чемпионство Азовска по блицу, ходил гоголем, глазами на меня сверкал - но я, к тому времени уже всецело погрузившийся в подготовку к мехмату МГУ, переступил через это поражение без утруждения души; тогда ты переключился на мое лидерство в классе как математика. Ты нашел самый чувствительный нерв во мне: я не скрывал ни от кого, что собираюсь поступать в МГУ, что хочу стать математиком, что в этом - вся моя жизнь. Ты приставал ко мне на переменах, высмеивал прилюдно - но добился того только, что я всерьез занялся азами за пятый-шестой классы (которые пропустил, когда еще математикой не интересовался).
Ты, Литвин, целеустремленно рыскал, рыскал вокруг меня - дабы непременно торжествовать, упиваться своим превосходством. Тебя раздражало, что меня уважали Шура-в-кубе, Ни-Ни (за мою эрудицию в литературе), математичка Софья Кондратьевна, физик Дрыч (Дмитрий Дмитрич), а ты, несмотря на свое капитанство в городской волейбольной команде, от которого ты так быстро оттер Антона (заслуженно, заслуженно оттер! - у тебя, бывшего обитателя казахстанской столицы, был первый взрослый разряд, а у Антона, провинциала из задрипанного Азовска, всего лишь первый юношеский, да и играл ты лучше, и стати у тебя внушительней были), несмотря на то что побил меня в шахматах, несмотря на то что контрольные по математике выдавал быстрее меня - да Господи, все ты делал лучше меня, все! - но ты оставался как бы пятном фона, на котором блистали ванина, антонова, моя звезды. У тебя ничего не получалось с лидерством в классе и с унижением меня. Ты быстро понял, что математикой тебе меня не взять, - и на какое-то время оставил меня в покое, и, быть может, и навсегда бы оставил, если б я случайно не сделался осведомлен о твоей уж подлинно гнусности. И грянула дуэль.
Света Соушек была самой незаметной девицей в классе: остроносенькая, гладенько причесанная, маленького росточка, невзрачная, как подросток, неизменно одетая в коричневое форменное платьице с черным фартучком (а к одиннадцатому нашему классу уже появилась в школе вольница в манере одеваться), она в классе неизменно держалась неслышно и скромненько. Мы ее невольно сторонились. И вот почему.
Кажется, в пятом или в шестом классе наша классная руководительница Нина Николаевна случайно обнаружила, что Света под пионерским галстуком носит медный крестик на цепочке. Не помню, почему это обнаружилось; помню лишь невообразимо зловещую тишину, вдруг установившуюся на уроке. Помню монументальную Нину Николаевну в монументальном темно-синем платье, в туфлях на толстых массивных каблуках высившуюся перед партой, за которой сидела тщедушная Света. Нина Николаевна держала в ладони крестик, извлеченный из-под узла пионерского галстука, и голосом, от которого леденело все вокруг, вопрошала у помертвевшей от страха девочки:
- Этто что такое, а? Этто что такое, я спрашиваю!
Мы в первый (и единственный) раз тогда видели Ни-Ни визжащей от гнева вышедшей из себя настолько, что ею начисто позабылись каноны учительского поведения и достоинство интеллигентной