непонятно, если только они располагают их высоко под крышей? Сердце колотится не оттого, что я трус, наоборот - я заехал слишком далеко, да на поверку оказался жидковат, а страх - нормально, это из-за сердца... Он снова лег, отвернувшись лицом к стене. Вытянул руку и пощупал обои. Да, та пыточная комната должна быть высокой, к примеру, два на два метра в основании и десять метров вверх - и ни единого звука. Я мог бы написать ему записочку и уехать, объяснить, что не смог заснуть, и приезжал просто взглянуть на него, что я скучаю по дому, чтоб он не обижался, что меня мучает бессонница, и я оказался старше, чем мне казалось, он бы понял, и обрадовался, я не нужен ему, а я тоже не нуждаюсь в тех, кому не нужен. Никто не заплачет, когда я умру. Я мог бы написать, что очень признателен за тот дружеский прием, который он мне оказал, и что я изначально не собирался оставаться на ночь, просто не захотел обижать его отказом, но так и не заснул, а поезд идет рано утром. Я просто хотел повидать тебя и повидал. А теперь меня потянуло домой, к моим вещам, так бывает со стариками, знающими, что их дни сочтены. В молодости я полагал, что с годами люди все меньше и меньше боятся смерти, просто устают жить, потому что, будь иначе, это было бы невыносимо, - но старики боятся смерти не меньше. Возможно, кто-то переживает это иначе, тот, кто брал от жизни все и не упускал случая, так что если мне позволено будет дать тебе совет, я скажу: Мардон, бери от жизни все, не сомневайся, пусть считают тебя беспутным, плевать - потому что путевые доживают сперва до зрелости, потом до старости, и жмутся, жмутся по чердакам. Бог мой, ты же застал меня за этим, как я мог забыть. Может, по малолетству ты ничего не понял, но ты застукал меня на чердаке. Он отдернул руку, снова сел, посмотрел на крест, чувствуя, как колотится сердце и как пылают лоб и щеки, встал, пошарил рукой в поисках выключателя, ведь он же был здесь или здесь, спокойно, он никуда не мог деться, но так и не нашел его. Подошел к окну и потянул за веревку. Штору заело, потом она вдруг вырвалась из его рук и с шумом закаталась, прохлопав холостой оборот, его прожгло ужасом. Он постоял неподвижно, а потом уперся руками в оконную раму, а головой - в деревянную сердцевину. Я едва помню ее, сказал Мардон, хотя она почти дожила до моих пятнадцати лет. Она не оставила по себе никаких следов - во всяком случае, видимых. Между нами не было связи - если ты понимаешь, о чем я. Он поколебался и выговорил: я думаю, чем больше человек помнит, тем больше он хозяин своей жизни. Эти фотографии ничего мне не говорят. Я мог бы рассказать тебе о ягодах на белой черемухе, они текли по пальцам, когда я стискивал ветку, или о пыльной траве слева от дороги, по которой я шел в школу, - это я помню. Еще отца, но это должно быть позже. Однажды я застал его, когда он онанировал на чердаке, мать еще, наверно, не умерла. Я бы многое дал, чтобы узнать, как я на это реагировал - тогда. Позже это придало ему вес в моих глазах, я счел его нормальным мужиком, если ты понимаешь, что я имею в виду. Он меня не заметил, а то бы все очень усложнилось. А в другой раз - он мне врезался в память - я видел, как он в дождь сидел на скамейке. Я сделал вид, что не заметил его. Зачем человек в дождь сидит один на скамейке в каких-то трехстах метрах от своего дома? Она не ответила. Отец отвернулся от окна. Увидел у двери выключатель, подошел к нему и нажал. Потом вернулся к окну и опустил штору, не глядя на девушку в траве. Быстро, как на пожар, снял пижаму и оделся. Убрал ее на дно чемодана и захлопнул крышку. И встал, глядя прямо перед собой, как будто у него все-таки обнаружилось в запасе время. Тогда Мардон закурил и сказал: мы такие, какие есть, и ничего не можем с этим поделать, ведь так? Мы целиком и полностью во власти нашего прошлого, но не мы одни создавали его. Мы вываливаемся из материнского лона, а потом вытягиваемся за кладбищенской оградой. И не все ли равно, как высоко мы летали, если объявлена посадка. Или как долго мы были в пути и многих ли мы обидели? Это только отчасти верно, сказала Вера. А что же в другой части? Отец раскрыл бумажник, вытащил голубую квитанцию из туристического агентства и принялся писать на обороте: Дорогой Мардон, я уезжаю домой, поезд через несколько часов. Я хотел повидаться с тобой и очень рад, что приехал. Но я старше, чем мне казалось, и долгая дорога выбила меня из колеи. Если б я хотя бы мог заснуть, но я забыл, как действуют на меня незнакомые места, да и сердце что-то разошлось. Ты, конечно, поймешь меня правильно. Желаю тебе всего наилучшего, сынок. Твой любящий отец. Он оставил письмо на столе, подошел к двери, погасил свет, потом осторожно открыл дверь. На площадке было темно. Он снова закрыл дверь и зажег свет. Вдруг они еще не спят. Он распахнул дверь настежь, чтобы свет из квартиры освещал площадку. И услышал приглушенные, неясные голоса. Да, да, да, я знаю, что его жалко. Но тогда выкажи ему любовь, хотя бы только на один день, не только ради него, это нужно тебе самому. Он стал пробираться к лестнице. Выказать любовь? Фу, гадость. Он держался за перила правой рукой. Света внизу не было. Когда он давал мне альбомы, я назвал его отцом. Потом увидел, как он обрадовался, и готов был ненавидеть его за это. Что он сделал мне, что я не могу вынести даже, что сам доставил ему радость? Он ступал медленно - темнота становилась все чернее. Но ноша его облегчалась с каждым шагом. Он ощупью дошел до двери, нашарил ручку, открыл, все, теперь домой. Или что ты ему сделал? - спросила Вера - она погасила свет и лежала на надувном матрасе, подложив ладони под щеку. Что ты имеешь в виду? То, что обычно должник ненавидит кредитора, а не наоборот. Он шел и улыбался, шел посреди спящей улицы с домами без якобы сбитых номеров и думал: через два дня я дома, я уже еду. Я помню, одна женщина сделала мне раз огромное одолжение. Она безусловно заслужила мою безмерную признательность, я это знала, но не спешила с благодарностью, откладывала со дня на день, пока не прошло время и мне не стало казаться, что теперь глупо, а потом я узнала, что она умерла. Угадай, что я почувствовала? Облегчение. Но я здесь не шел, так, посмотрим, я пришел с востока, лучше выбраться на большую дорогу, а то тут какое-то место ненадежное, и кошка черная. Ерунда, я не суеверный. Бог знает, куда я забрел. Лучше идти посередке, тут все загажено. Нет, здесь я точно не шел. С чего я взял, что пришел с востока - и как определить в такую темень, где восток? Ладно, торопиться мне некуда, я спокойно пойду на запад, и, будем надеяться, рано или поздно обнаружится что-нибудь поприятнее черных кошек. Дай мне совет, попросил Мардон, что я должен делать? Она не ответила. Она плакала. Вера, почему ты так? Он услышал шаги за спиной. Он прибавил ходу, хотел оглянуться, но не стал, а перешел на левый тротуар, что, он думает, я делаю в таком месте ночью с чемоданом в руке? Мардон опустился на колени рядом с матрасом. Вера, ну почему ты плачешь? Шаги приближались, показалось ему. Он оглянулся, там никого не было, а когда он остановился, шаги стихли. Он развернулся и пошел назад той же дорогой, и сразу же услышал шаги. Я гонялся сам за собой. Мардон погладил ее по мокрой щеке. Ну, расскажи мне, Вера. Она подняла голову и посмотрела на него. Просто я глупая, сказала она. Он едва различал ее черты. Давай позаботимся о нем, Мардон. Давай. Он прижался щекой к ее щеке и закрыл глаза. Отец вышел на широкую торговую улицу и пошел налево, к станции.
ИНГРИД ЛАНГБАККЕ
Колея, которая тянется в сторону дубравы, начинается от заднего крыльца дома. Миновав угол пристройки, метров через шестьдесят она сворачивает вправо, на юго-восток, и исчезает среди деревьев.
Ингрид Лангбакке сидит за столом на кухне, читает газету и курит. Одно из кухонных окон смотрит на колею и дубраву. В очередной раз подняв глаза от газеты, она видит на изгибе дороги человека. Начало мая, на деревьях распускаются почки. Человек не двигается. Это мужчина. Она уже видела его на том же самом месте, так же скрытого стволами деревьев, три дня назад. Сделай он еще пару шагов, она сумела бы рассмотреть его.
Ингрид Лангбакке затаилась и исподволь следит за чужаком. Скорей всего, ему ее не видно, но как знать. Раз я не разбираю его лица, то и он не может знать, что я подглядываю за ним, думает она.
Половина шестого вечера, теплынь, на небе ни облачка.
Она не в силах разглядеть его, чтобы узнать при встрече где-нибудь в городе. Так же расплывчато она видела его и три дня назад, но она уверена, что это - тот же самый человек.
Она не сводит с него глаз. Таращится минуту, две, три; тогда он разворачивается и уходит.
Ингрид встает и идет к окну. Надо было мне сразу так сделать, думает она, пусть бы он знал, что его заметили.
Отец Ингрид Лангбакке, Сиверт Карлсен, 76 лет от роду, лежит в своей комнате на втором этаже и мучается: время не идет, хоть плачь, тишина гнетет. Похоже, дома никого нет, и можно спуститься в столовую послушать концерт по заявкам. Он успевает одолеть половину лестницы, когда из кухни выходит Ингрид.
- Было так тихо, я подумал - никого нет.
- Я сделаю кофе.
Он включает радио, устраивается у окна: ему видно поле, за ним город. Ингрид приносит газеты. Он говорит:
- Ничего нового, верно?
- Как знать.