поражена тем, как он заговорил о Молли: насколько точно, до невероятного, он понимал ее характер и всю ее жизнь. Я поняла, что никогда мне не встречался другой мужчина, за исключением Майкла, который был бы способен к столь быстрым и глубоким прозрениям о женщине, к проникновению в самую ее суть. Меня пронзила мысль, что он «называет» Молли на таком уровне, который бы ее порадовал, если бы она сейчас его слышала…
Начиная с этого места, Анна стала отмечать некоторые моменты в своем дневнике, или хронике, звездочками, и она эти звездочки нумеровала.
…и это вызвало мое любопытство и даже, можно сказать, зависть, поэтому я сказала что-то (*1) о себе самой, и вот он заговорил и обо мне. Даже, скорее, он начал читать мне лекцию. Я словно бы попала на лекцию профессора — беспристрастного педанта, рассказывающего об опасностях, подводных рифах и наградах в жизни одинокой женщины, и так далее и тому подобное. И тут я вдруг подумала, и это вызвало у меня в высшей степени удивительное ощущение сдвига всех координат, невозможности поверить в происходящее, что это тот же самый мужчина, который каких-то десять минут назад подверг меня столь холодному и почти враждебному сексуальному осмотру; ведь в том, что он говорил сейчас, не осталось и следа от того отношения, а также не было ничего от лишь слегка завуалированного любопытства, сладострастного предвкушения, потирання рук, к чему, по привычке, всегда готов при таком обороте разговора. Напротив, я не припомню, чтобы мне доводилось раньше слышать, чтобы мужчина говорил с такой простотой, откровенностью, так по-товарищески о той жизни, которую веду я и подобные мне женщины. В какой-то момент я рассмеялась, потому что меня «называли» на очень высоком уровне (*2), продолжая в то же время читать мне лекцию в такой манере, словно я была девчонкой, а не женщиной несколькими годами старше «лектора». Мне показалось странным и поразительным, что он не услышал моего смеха, и дело было не в том, что мой смех его не обидел, или же он не остановился подождать, пока я успокоюсь, или не спросил, почему я смеюсь, он просто просто продолжал говорить, как будто совершенно забыл о моем присутствии, у меня возникло крайне неуютное ощущение, что я буквально перестала существовать для Савла, и я была рада положить всему этому конец, что мне и нужно было сделать, потому что вот-вот должен был прийти человек из кинокомпании, собирающейся купить права на «Границы войны». Когда представитель кинокомпании пришел, я решила, что не буду продавать им права на роман. Думаю, они все-таки собираются снять фильм. Так зачем же тогда я держалась столько лет? Чтобы сдаться сейчас, просто потому, что впервые мне стало не хватать денег? И вот, я сказала ему, что не продам. Он решил, что я продала права кому-то другому, был просто не в состоянии поверить, что может быть на свете такой писатель, который не хочет продавать права на написанную им вещь, да к тому же — по весьма внушительной цене. И вот, он все повышал и повышал цену, абсурдно, а я все отказывалась и отказывалась, это было как-то очень все нелепо, я начала смеяться — это мне напомнило о том моменте, когда я засмеялась, а Савл не услышал: представитель кинокомпании не понял, почему я засмеялась, и он поглядывал на меня так, словно я, настоящая Анна, смеющаяся, для него не существую. А когда он наконец засобирался, мы поняли, что расстаемся с чувством взаимной неприязни. Как бы то ни было, возвращаясь к Савлу, когда я сказала ему, что ко мне должны прийти, я была поражена тем, как резко он подобрался, как будто я вышвыриваю его прочь, да, правда, как будто я грубо вышвыриваю его на улицу, хотя я всего- навсего сказала, что ко мне скоро должны зайти по делу. Потом он подавил это свое резкое защитное движение, кивнул мне очень холодно и отстраненно и сразу пошел вниз. Когда он вышел, я поняла, что мне очень нехорошо, вся наша встреча получилась какой-то нескладной и дисгармоничной, и я решила, что это было ошибкой, впустить его в свой дом. Но позже, когда я рассказала Савлу о нежелании продать роман и превратить его в кино, и рассказала ему это, заранее настроившись на оборону, потому что я привыкла, что в таких случаях ко мне относятся как к дурочке, он тут же принял мою сторону безоговорочно. Он сказал, что и сам в конечном счете ушел с работы в Голливуде по той причине, что там не осталось никого, кто мог бы поверить, что есть писатели, которые, выбирая между деньгами и плохим фильмом, скорее откажутся от денег, чем позволят такой фильм снять. Он говорит как все, кому довелось когда-нибудь работать в Голливуде, — с каким-то мрачным недоверчивым отчаянием, вызванным тем, что на свете действительно может существовать что-то до такой степени продажное. Потом он сказал нечто поразившее меня:
— Нам все время приходится что-то отстаивать. Ну да, о'кей, бывает, мы отстаиваем какие-то свои заблуждения, но главное — в принципе уметь отстаивать. В одном пункте у меня есть над вами преимущество… (я снова была поражена, на этот раз неприятно, тем, как угрюмо он сказал «в одном пункте есть над вами преимущество», как будто мы с ним мерялись силой в каком-нибудь соревновании или на поле боя)… и заключается оно в том, что то давление, которое оказывали на меня, заставляя меня сдаться, было намного более прямым и очевидным, чем то давление, с которым приходится иметь дело вам здесь, в вашей стране.
Понимая, о чем он говорит, я все равно спросила, потому что мне хотелось услышать, как он это сформулирует:
— Сдаться перед чем?
— Если вы этого не понимаете, я не смогу вам объяснить.
— Вообще-то я понимаю.
— Думаю, да, вы понимаете. Надеюсь, понимаете.
А потом, опять с угрюмой ноткой в голосе:
— Поверьте мне, вот что я усвоил за время, проведенное в той адской дыре, — люди, не готовые где-то упереться, пусть и в ненужном месте, вообще не могут упереться, отстоять свое, они все продаются. И не надо спрашивать: «Продаются чему?» Если было бы просто дать точное определение — чему, нам всем не приходилось бы порою упираться не в том месте. Мы не должны бояться показаться дураками, наивными людьми, это именно то, чего никто из нас бояться вообще не должен…
Он снова начал читать мне лекцию. Мне нравилось, что мне читают лекцию. Мне нравилось то, что он говорил. Но, между тем, пока он говорил, снова меня вообще не замечая — клянусь, он снова обо мне полностью забыл — я на него смотрела, смотрела словно из безопасного укрытия, созданного тем обстоятельством, что он меня совсем не замечал, и я рассмотрела позу, в которой он стоял: спиной к окну и так, что это выглядело как карикатура на молодого американца из кино — весь такой настоящий, крутой мужчина, очень сексуальный, весь — сплошные яйца и пружинистая готовность к сексу. Он стоял расслабившись, засунув большие пальцы под ремень, все остальные пальцы — расслаблены, но, так уж получилось, как будто бы случайно: они указывают на то место, где под одеждой прячутся его половые органы, — эта поза всегда забавляет меня, когда я вижу ее в кино, потому что тело венчается при этом очень юным, неискушенным, еще не пользованным, мальчишеским, типично американским лицом — почти по-детски обезоруживающее лицо и поза настоящего крутого мужика, самца. И Савл, стоя в этой откровенно сексуальной позе у окна, читал мне лекцию о том, как давит на нас общество, склоняя нас к разнообразным компромиссам. Он делал это несознательно, но это было направлено лично на меня, и это было так откровенно и так грубо, что я встревожилась. Со мной одновременно говорили на двух разных языках. Потом я обратила внимание на то, что он как-то изменился. При первой встрече я все смотрела на него, и все с каким-то неловким чувством, потому что я постоянно ожидала увидеть нечто отличное от того, что он представлял собой на самом деле, я видела худого, даже тощего мужчину в слишком просторной, свисающей с него складками одежде. Теперь же на нем были вещи, которые ему были в самый раз. Они выглядели как вещи только что купленные, новые. Я поняла, что он, должно быть, приобрел новую одежду. На нем были новые аккуратные джинсы синего цвета, тугие, и темно-синий свитер, тоже плотно его облегающий. Савл казался худеньким в этой новой, подходящей ему по размеру одежде, однако он все равно выглядел как-то не так, слишком широки были его плечи и выступающие косточки бедер. Я разразилась монологом, и я его спросила, купил ли он одежду просто потому, что я сказала ему то, что я сказала сегодня утром. Он помрачнел и после паузы ответил сухо, что не хочет производить впечатление деревенщины — «в еще большей степени, чем и так получается». Мне снова стало не по себе, и я поинтересовалась:
— Разве вам никто раньше не говорил, что одежда на вас болтается?
Он не ответил ничего, как будто я тоже не сказала ничего, стоял с отсутствующим видом. Я заметила: