– А ежели ложь да еще
– Видите ли... – с неохотой признался тот, – существуют словеса конституционально противопоказанные нам для пользования. И потому убедительно прошу соблюдать минимальный такт в отношении гостя, неофициально и по вашему приглашению явившегося для разговора на интересующую тему, не так ли?
– Однако же небесполезно и мне заранее ознакомиться с содержанием документа из тех, видимо, что подписываются натуральной кровью простаков, – дипломатично схитрил батюшка.
– Пусть так, – после недолгого колебанья согласился Шатаницкий. – Но раз догадались, в чем суть, то не разумнее ли вам сперва и огласить свою догадку для проверки – правильно ли, что облегчило бы мне ее повторенье за вами следом?
– Нет уж, давайте без дураков, любезнейший! А поелику вам сие не положено, то потрудитесь хотя бы раздельно назвать три загадочные буквы, коими обозначается личность обсуждаемого лица, точнее занимаемая им должность в мироздании... и без лишней учености применительно к умственному уровню сапожника, с коим беседуете! – ультимативно выпалил Матвей и, откинувшись в кресле, приготовился наблюдать натуральные признаки мнимой своей победы в преддверии еще более сомнительной впереди.
Потекла ледяная пауза молчанья, в течение которой оба выжидали, что противник сгоряча оступился в одинаково для них запретную ловушку. Видимо, шальная потребность во что бы то ни стало поддержать в глазах священника свой генеральный авторитет надоумила корифея испытать на практике – не ответшало ли за давностью лет заповедное табу? Судя по сжатым на коленях кулакам, пузырчатому клокотанью в груди и судорожной подвижности кадыка, напрасно тужился он протолкнуть застрявшее в глотке неподвластное словцо.
– Хочешь гортань мне сжечь, честной отец? – ощерясь, словно ему нечто прищемили, просипел Шатаницкий.
Он жестом отвергнул услугу хозяина, метнувшегося было за водой, и, наклонясь, с частой одышкой старался остудить, проветрить опаленную внутренность. Дыша открытым ртом, словно с обожженным горлом, голова на бочок, он увлажнившимся взором жутко целился куда-то в глубь старо-федосеевского батюшки – не без надежды, что в очередной молитве тот доложит кому надо об его нечаянной, довольно крупной, с желтоватым оттенком неторопливо выкатившейся слезе, паденье которой поп машинально проследил до ее соприкосновенья с половиком.
– Немедленно изыди из моей убогой храмины, пока я не шарахнул тебя чем попало по ногам, треклятый, – сиплым шепотом вскричал словно из столбняка пробудившийся хозяин, наугад шаря вкруг себя не иначе как бутыль с крещенской водой, оставшуюся дома на подоконнике.
– Смиритесь, отец святой, не шумите, чтобы, помимо милиции, не привлечь сюда и газетчиков, которые присутствию моему здесь неминуемо придадут срамное для вашего сана истолкование. Потерпите меня еще хоть чуток и вы убедитесь, что я пришел сюда не только с черным камнем за пазухой, но и с приятным сюрпризом для вас обоих, особенно для супруги вашей, которая в данную минуту изучает меня через замочную скважину, – убедительно сказал ему корифей, уже не отмахиваясь на сей раз от его заклинательных бормотаний. – По старинному этикету гость при первом визите в незнакомый дом еще на пороге вручает хозяйке свежие цветы, как поступил бы и я, если бы в кладбищенских условиях такого рода подношенье не приобретало несколько пугающий оттенок, не так ли? Тогда я надоумился подарить уважаемой Прасковье Андреевне нечто более значительное, и если для нас менее хлопотное в смысле пересылки и доставки на место, то для нее самой – полностью избавляющее от воздушной прогулки на сомнительном транспорте в несусветную даль, то есть мы могли бы хотя бы на пару дней отправить подарок, так сказать, самоходом через всю Сибирь непосредственно в материнские объятия.
Корифей говорил о Вадиме – старшем в лоскутовской семье, неудачном детище,
Тут, словно каленым железом коснулись незажившей раны, Матвей Петрович уже в задышке бессилья едва не произнес куда более резкую, неприглядную для священника формулу изгнания, как внезапно распахнулась дверь и ворвалась обезумевшая матушка, умоляющим жестом приказавшая мужу молчать, и затем разыгралась не поддающаяся пересказу сцена. Ковыляя на больных ногах и как бы цепляясь за воздух, чтобы не упасть, воодушевленная надеждой женщина пыталась ухватить корифея за любую из рук, чтобы поцеловать, даже облить ее слезами благодарности за обещанное исцеление от материнского горя, а тот, держа обе над головой, метался по комнате из угла в угол, совершая немыслимые пируэты, почему-то не решаясь запросто исчезнуть или провалиться, к себе в преисподнюю например.
– Опомнитесь, мадам, вы не знаете, с кем имеете дело. Меня нельзя касаться даже взглядом, даже мысленно нельзя, чтобы рассудка не лишиться! – на все лады твердил он и, видимо, считая бестактным покидать стариков в переполохе, затеянном им самим, менял свои очертания, вспухал, коробился, почти искрился и одновременно слегка рычал, чтобы образумить несчастную. И правда, едва Прасковье Андреевне посчастливилось ухватить его хотя бы за пуговицу на животе, старуха стала быстро таять в пространстве, так что на пару мгновений от нее осталась всего лишь рука намертво вцепившаяся в середку кителя, что сразу отрезвило обе стороны, и, когда несчастная женщина восстановилась до полной цельности, посетитель с прежним достоинством отошел к комодику поблизости, на котором между двух ваз с крашеным ковылем вдруг оказался настоящий телефонный аппарат, почему-то не отражавшийся в зеркале позади него, но теперь затихшие хозяева не удивились ничему.
– Но когда же и где посчастливится мне обнять его? – робко, еле слышно осведомилась Прасковья Андреевна в наступившей вдруг тишине.
– Не завтра, но скоро, – отвечал страшный гость. – Но тогда предоставьте мне возможность сделать кое-какие необходимые распоряжения и вы убедитесь, что я пришел к вам не с пустыми руками.
– Я сейчас же, в дальний ящик не откладывая,
Интереснее всего, что охваченные жгучим нетерпением чуда старики Лоскутовы, да и сам Никанор по причине своего позитивного мировоззрения, как-то не обратили внимания на случайную неточность адреса,