изменившиеся социальные отношения, и во втором поколении, у младших. Закреплению такой неправомерной сорокинской зависимости, временами доходившей почти до безраздельного владения его личностью и, главное, неотменяемой никакими революциями на свете, способствовал один до ничтожности мелкий и гадкий эпизод, случившийся у них там вскоре после похорон деда. По делам какой-то срочной надобности пересекая столовую, подсобный мальчик заметил блюдо пирожных на буфете и среди них одно со взбитыми сливками, покрытыми голубоватой сахарной глазурью. По странному и жестокому совпаденью оно преследовало его, попадалось на глаза во всех кондитерских витринах по Крещатику, даже навестило его в одном, по летам и развитию несколько стыдном сновиденье. Отсутствие свидетелей, также искушение немедля утолить подлую мечту толкнули прачкина сына на неосмотрительный поступок. Однако, сверх ожидания, забившее ему рот сладкое облако не пролезало сразу, и тут, с комком в горле ощутив на себе чей-то взгляд, он поздно заметил хозяйскую девочку на втором марше парадной лестницы, уводившей в апартаменты хозяев. Склонив головку с бантом, она с нескрываемым интересом наблюдала комичное поведение подростка в перешитой из чего-го куртчонке с наставными рукавами и таких же куцых брючках.
В довершение беды, то ли с отчаянья, то ли по бессилью расстаться с добычей он машинально запихнул остатки себе за пазуху. Так они простояли четверть минутки, пока Женя не догадался слизнуть с губ липкую безвкусную пену, а девочка не насладилась созерцанием казни, после чего без смешка или спешки стала подниматься к себе в детскую... Забыть подобную картинку обе стороны никак не могли, и, пожалуй, единственным для Сорокина средством истребить тягостное воспоминание было бы совместно осмеять его в некоторых исключительных условиях, уравнивающих имущественное, да и нравственное положение партнеров, о чем при всей его знаменитости режиссер, разумеется, и мечтать не смел.
После революции молодой человек Сорокин, временно приютившийся на полуголодном пайке в местной газете, до поступления в тамошнюю кинохронику иногда по старой памяти продолжал навещать все еще благополучный, без продкарточек обходившийся дом Бамбалски, где нередко был оставляем на обед с обязательными расспросами о новостях и досадными при его самолюбии наставлениями. Показательно, что и по вступлении в славу он продолжал платить преданностью разоряемой фамилии за сомнительную ласку, преувеличенную в его воображении масштабом собственной его исходной нищеты. Несколько лет спустя, когда очаковский матрос уже приступил к вышибанию родовых капиталов из наследников Джузеппе, непосредственно с оставленного им опекуна, действующие лица столкнулись лицом к лицу уже в Москве, на интимной пирушке в честь удачного сорокинского кинодебюта. Тут, в предвиденье обычной тогда отсидки на предмет очередного отжатия сока, наследник Дюрсо высказал через тамаду завещательную надежду бессмертного земляка, пророчески указавшего ему путь из провинциального ничтожества, что восходящее светило кинематографии выполнит свой моральный долг перед его любимой внучкой. Смущенный непосильным обязательством дебютант виновато покосился на сидевшую возле пятнадцатилетнюю красавицу, а присутствующие запили шампанским, закрепили аплодисментами стеснительный для Сорокина договор, с каждым годом усложнявший его мироощущение по мере того, как убеждался в бесталанности будущей кинозвезды, порученной его водительству на тернистых тропах киноискусства. Так, постепенно вызревала в нем потребность скинуть с себя посмертную диктатуру господина с неминуемым как-нибудь бунтом прозревшего раба.
Последующие десять лет у Юлии, при всем ее незаурядном уме, протекли в напрасном ожидании звонка со студии о начале съемок. В том и состояло содержание века, что все напряженно и страстно желали чего-то, а она ничего другого, кроме кино, и не умела. Среднего зажитка теткин дом, куда девушка переселилась вследствие вынужденных и частых отлучек отца, превратился в штаб для подготовки племянницы к великой будущности. Родня по-прежнему вкладывала в нее свои гроши и заботы, как в акционерное предприятие, чтобы иметь пай под старость и, видимо, в расчете, что если киноцарствование Юлии и не состоится, то на свете найдутся и другие, достойные ее плеча порфиры. Уже был придуман броский афишный псевдоним, экзотической фонетикой своей суливший простодушному зрителю насыщенные гаммы универсального эстетического сервиса. Никто из ближних уже не сомневался в скорой и молниеносной карьере Юлии Казариновой, но требовался, конечно, подходящий конъюнктурный момент для такого штурмового броска на экраны мира. Последние годы положение усложнилось некоторыми общими, не для огласки, привходящими соображеньями, и теперь сам он, режиссер Сорокин, под натиском дружеских нажимов, ожиданий и вопросительных недоумений, не властен был отменить, отвергнуть свое дурацкое, из шутки лавинно образовавшееся обязательство. Обнаружилось вдруг, что от решения проблемы зависят не только судьбы людские, даже жизни, но и его собственная репутация. К развороту настоящих событий до того дошло, что при встрече со своей кандидаткой он первым спешил объяснить ей задержку студийных проб – то срочным правительственным заданием или загрузкой съемочных павильонов, то низким, не достойным ее качеством сценарной текучки, общим упадком литературы наконец. Бедняга изворачивался, юлил под ее невозмутимо-спокойным взором, – не мог же он, глаза в глаза, сослаться на отсутствие у Юлии того первостепенного в искусстве элемента, обычно не называемого вслух в социалистическом общежитии, чтобы не раздражать обделенное Богом большинство, – если бы он существовал, разумеется.
– К сожалению, все не так просто, дорогая, – почтительно, но сквозь зубы говорил он. – Вам не к лицу боковая, вспомогательная роль, а главная при вашем абсолютном праве на нее никак не подвертывается мне в современной тематике.
– Почему вы так волнуетесь, Женя? Разве я когда-нибудь торопила вас, упрекала, предъявляла векселя, которых, кстати, у меня на вас и нет?
– Да... но всякий раз в молчании вашем я читаю приговор себе, хотя не виноват ни в чем. Немое зеркало красноречивей меня подтвердит вам, что по всем показателям, по самой конституции своей вы предназначены для ролей эпического диапазона: полулежать, изрекать, повелевать движеньем глаз. Сивиллы и всякие там Семирамиды и царицы Савские, вообще дамы античной древности – все та же Балкис, Аспазия, Елена или Клеопатра, которая, как вы, наверно, видали в музеях восковых фигур, даже умирает без плебейских содроганий... Вот галерея ваших перевоплощений! – С разгону чуть было не помянул и Юдифь, но в данном случае требовалось изощренное, не зря и доныне с успехом применяемое мастерство анестезирующей ласки: настолько вскружить голову любовнику и врагу, чтобы потом без усилий отделить ее от туловища. – Однако социальный заказ, бич художников, предусматривает сегодня лишь героинь в гимнастерках, больничных халатах, в комбинезонах и с подойниками... Я не смею предлагать вам их как чужое, ношеное белье. Но не отчаивайтесь, дорогая, я ищу и, кажется, что-то уже есть на примете! – по счастью, не было никого поблизости закрепить на бумажке речения признанного ортодокса по части социалистического реализма.
Иногда через весь зал, фойе, стадион, даже целый город порой режиссер ловил на себе ее недвижный, затаившийся взор. Одно время просто избегал встреч с нею, но тут быстро назревавшее тягостное объяснение с неминуемым разрывом в конце было отсрочено целой серией непредвиденных обстоятельств, из них главные – выяснившееся вдруг неизлечимое заболевание сорокинской жены и связанные с ним медицинские хлопоты, затем внезапное поступление Юлии в юридический институт, что объяснялось скорее душевным смятением, нежели сознательным поиском определенного места в обществе. Впрочем, с некоторых пор, наверно, по ущербности настроений из-за все резче обозначавшихся неудач по части вершин и власти, ее привлекало почетное, грозное и, в общем, нетрудное занятие карать внутреннее злодейство в диапазоне от хулиганства до кулацких вылазок. Правда, пришлось бы отрекаться от находившегося в заключении отца, и, конечно, окружающие, сам старик Дюрсо в том числе, не осудили бы ее за довольно частый в те годы, вынужденный и чисто временный поступок, тем более все знали, что именно отец, в чаянии политических перемен и чтоб не расставаться с опекунскими правами, своевременно не отпустил дочь назад за границу, а потом запретительный шлагбаум навсегда отрезал Юлию от итальянской родни, где тоже начали сходить в могилу современники великого Джузеппе, покровители,