врождёнными свойствами Бабёфа и какую огромную силу представляли они в общении трибуна с массами; не догадывался Лоран и о том, что Бабёф был наивен и доверчив, пока не сомневался в том, на кого надеялся, и горе объекту этой казавшейся чрезмерной доверчивости, если трибун разочаровывался в своем избраннике!..
Но зато Лоран сразу же понял другое: глубокую убеждённость Бабёфа, его несгибаемость, бескомпромиссность; сбить его, убавить его пыл, его веру казалось просто невозможно, и любая попытка подобного рода могла лишь усилить противостояние и превратить его из друга во врага.
И еще понял он, что Бабёф — прирожденный организатор, что он легко может сплотить людей, внушить им свои мысли и повести убеждённых, поверивших ему за собой. Будущему конспиратору Лорану эта черта трибуна Гракха показалась особенно знаменательной, особенно заслуживающей внимания. Прошло всего несколько дней, и он испытал её на собственной персоне: он, некогда видный политический деятель, администратор и публицист, вдохновлённый доводами нового друга, готов был идти рядом с ним.
Правда, к этому времени он уже познакомился с Великим планом Бабёфа…
Нет, с этого начинать нельзя.
Биографию нужно начинать с начала. С юности. С детских лет. С рождения героя. С его родителей.
С его родителей… Но ведь как раз о родителях Бабёфа он, Лоран, не знает ровным счетом ничего! И о детстве его немногим более. И о его юности. Почти ничего!..
Конечно, трибун Гракх кое-что рассказывал ему в разное время и при разных обстоятельствах. И есть у него кое-какие письма, отрывочные записи, черновики.
Но всего этого мало.
Слишком мало.
Нет, одно из двух: или он взял на себя непосильный труд, или далеко не всё достаточно хорошо продумал.
Во всяком случае, приниматься за биографию Бабёфа рано — ещё нужно сдвинуть воз предварительной работы.
В течение месяца с лишним Лоран не притрагивался к своим папкам и тетрадям.
Он много писал, но это были всего лишь письма, которые он ежедневно отправлял во Францию. Он написал сыну трибуна и некоторым общим знакомым; кроме того, он обратился с ходатайством к министру внутренних дел Франции, прося о разрешении на въезд в страну.
Последнее вряд ли стоило делать: события, происходившие на его второй родине, не давали никаких поводов для этого.
Но Лоран всегда считал, что любые перемены в политической обстановке могут совершенно неожиданно обернуться самым благоприятным (равно как и самым неблагоприятным) образом. Разумеется, в данном случае он рассчитывал на первое.
Его надежды в какой-то мере были надеждами всех французов. Начало нового царствования всегда пробуждало чаяния: а вдруг станет легче?… А вдруг этот лучше?… Новый монарх Карл X, сменивший Людовика XVIII в 1824 году, казалось, давал кое-какие основания для подобных надежд. Он был приветлив, остроумен и афишировал свою общедоступность. В первые дни царствования он дал широкую амнистию по политическим делам и отменил цензуру; эти акции, кстати говоря, и побудили Лорана выступить со своим прошением.
Но вскоре стало ясно, что за либеральным фасадом скрывается твердолобость реакционера, много большая, чем у покойного короля в худшую пору его деятельности. Если Людовик XVIII пригревал эмигрантов-аристократов, бежавших из Франции в годы революции, то Карл X провёл закон о миллиардной компенсации их «потерь» за счёт новых налогов, падавших на широкие слои населения страны; если Людовик XVIII расстреливал и вешал карбонариев, то Карл X, сверх того, восстановил и средневековую казнь за проступки против церкви.
Поднимая «поповскую партию», он явно стремился реставрировать абсолютизм «божьей милостью» в полном объёме. Были восстановлены все старые придворные должности и звания, упразднена национальная гвардия, со всей пышностью проведена торжественная коронация в Реймсском соборе — словно во времена «короля-солнца».
Нет, напрасно в этих условиях старый конспиратор рассчитывал, что его пустят во Францию.
Министр-реакционер Виллель отказал ему во въездной визе.
С этим пришлось пока примириться.
Но, верный себе, Лоран утешался поговоркой: «Чем хуже, тем лучше». Чем дальше шло время, тем отчётливее чувствовал он проверенным нюхом опытного борца: грядёт новая революция.
А уж революция-то откроет ему двери во Францию, в Париж.
Он внимательно просматривал и сортировал письма, полученные за последний месяц.
Одно известие особенно поразило его. Снова и снова возвращался к нему Лоран и каждый раз, когда перечитывал скупые строки старого товарища по борьбе, ловил себя на мысли: что-то здесь не так. Либо друг его от дряхлости поглупел, либо сам он недопонимает сути изложенного, либо это очередная проделка неуёмного Робера Эмиля, сына Бабёфа. Характерно, что сам Робер Эмиль, который о чём только ему ни писал, об этом не проронил ни слова.
Речь шла о «Мемуарах» Гракха Бабёфа. Всё говорилось очень смазанно и неопределённо, но автор письма намекал, что «Мемуары» уже ходят по рукам и ставится вопрос об их опубликовании.
Мемуары Бабёфа… Какой вздор! И кому только такое могло прийти в голову?… Он-то, Лоран, совершенно точно знает, что никаких мемуаров его великий друг не писал. Он пытался начать нечто вроде автобиографического наброска, пытался не один раз (и копия этого наброска имеется в архиве Лорана), но дальше полустраницы дело не пошло — на большее у трибуна никогда не находилось ни времени, ни желания, — даже в тюрьме он был по горло занят.
Лоран снова обратился к строкам из письма трибуна к Феликсу Лепелетье от 26 мессидора IV года:
«…Когда тело мое будет предано земле, от меня останется только множество планов, записей, набросков демократических и революционных произведений…»
Сказано ясно. Нет, никаких «Мемуаров» не было и быть не могло. Можно представить себе, какая низкопробная мешанина, какой набор лжи и чепухи читается там, во Франции, наивными людьми, которым кто-то морочит голову…
Нет, это дело надо пресечь в корне. И выход подлинной биографии апостола Равенства лучше всего выбил бы почву из-под ног фальсификаторов.
Но кто же они, эти фальсификаторы? Кому нужна столь жалкая комедия? Кто заинтересован в ней?…
Сколько ни думал над этими вопросами Лоран, он не смог придумать ничего другого, кроме сразу же, в самом начале, пришедшего на ум: это очередная проделка всё того же Робера Эмиля, а кто стоит за его спиной, сказать трудно,
Есть странная закономерность: после великих людей часто остаются бесцветные дети.
Об этом снова подумал Лоран, подумал невольно, перечитывая письмо парижского друга.
Гракху Бабёфу не повезло с детьми.
Он любил их безумно, постоянно был мыслью с ними, заботился о них, как мог, и возлагал на них горделивые надежды. Всем детям своим он дал особенные имена, связанные со свободолюбивыми традициями прошлого или с его литературными идеалами. Старшего сына он назвал из любви к Руссо Эмилем, старшую дочь — по той же причине — Софи; затем последовали Камилл (в честь римского