— Она, верно, не с ним живет?
— Нет, когда он был на свободе, они жили вместе, и теперь она помогает ему в остроге. Вот не надо ли вам переписчицу — вы хотели издавать записки?
— А разве она переписчица?
— И переводчица и гувернантка. Покупает книги, занимается ботаникой и перебивается с хлеба на квас. Я думаю, никогда и не обедает: так, чаек с булочкой, да и будет. Однако пойдемте; кажется, уж у нас профессор.
Действительно, когда мы пришли, профессор уже входил на кафедру. Это был молодой человек высокого роста, очень красивой наружности, изысканно одетый. Безукоризненная рубашка с плойкой, украшенная тонким, как червячок, черным галстучком, была застегнута золотыми пуговками. На открытом жилете красовалась новомодная часовая цепь с широкими кольцами, сапоги блестели, как зеркало, и весь он блестел особенной, щеголеватой элегантностью. Взойдя на кафедру, он навалился на нее и небрежно, слегка свесил к нам голову. Звучный гортанный голос отдавался по всей аудитории той тресковатостью, какая слышна, когда щепают лучину.
В моих ушах до сих пор слышится его речь, пересыпанная всякими цитатами из регламентов, указов, манифестов и летописей. Он читал веселые лекции, и его аудитория всегда была полна слушателями — «бить батоги нещадно», — отчеканивал он — и мы хохотали. «Мучился Шишков на колу и пел псалмы. Курбский прибавляет, обращаясь к царю:
— Отличный профессор! — с восторгом сказал Малинин. Мы шли в это время по коридору.
— Яков Степаныч, — раздражительно поправил я. — Скоро будет рассказывать анекдоты о Баркове.
— Ну, уж ты!.- выразил свое неудовольствие Maлинин.
— Вот невинная душа, — похвалил его Новицкий. — Помнишь что-нибудь из лекции? Шишков басом пел? а?
— Не только это, а все! — с твердостью отвечал Малинин.
— И фендриков помнишь? Умник.
— Ну, что, как у вас? — весело подошел к нам Андрей. — У нас химию Штокгауер отлично читает.
— Два фокуса показал, — добавил чей-то неуклюжий голос сзади Андрея.
Оказалось, что голос этот принадлежал семинаристу — оппоненту Андрея. Он был небольшой сухощавый человек с арбузной головой, перерезанной почти пополам широчайшим ртом, который он, по- видимому, очень заботился держать закрытым, потому что, разинув свою пасть, чтобы сказать фразу, он тотчас же стукал челюстью и наглухо сжимал губы, которые были так тонки, что от закрытого рта оставался на арбузной голове только небольшой красноватый шрам.
— Послушайте, что вы ко мне привязались? — шутя сказал ему Андрей.
Рот семинариста был плотно закрыт, и он не отвечал ничего.
— У вас были дамы? — спросил Малинин у Андрея,
— Одна, зато целых два генерала и один юнкер.
— Шалопаи! — проговорил семинарист, спеша закрыть свой рот.
— Почему же?
— Я не скажу: не хочу спорить.
— Никогда не спорь; скорее будешь титулярным советником, — посоветовал Новицкий.
— У нас больше ничего нет, я пойду домой, — сказал Андрей.- Monsieur Крестоцветов, пойдемте ко мне завтракать, — обратился он к семинаристу.
— И я пойду с вами: что-то есть хочется, — лениво потягиваясь, проговорил Новицкий.
— А третья лекция? — остановил я его.
— Ну ее! эту дребедень можно и дома узнать… Сегодня, для первого дня, вероятно, поверки шинелей не будет…
Для Новицкого и Крестоцветова, как и для всех стипендиатов, существовала очень неприятная поверка шинелей, производимая одним усердным субинспектором, и для них очень важно было присутствовать в университете со своим верхним платьем, так как стипендиата, не явившегося десять раз в течение месяца, лишали стипендии. Впоследствии, когда бесполезная затрата времени на слушание лекций сделалась особенно обременительной, многие изобретательные люди нашли возможным вполне заменять себя верхним платьем, и сговорчивый Малинин, всегда посещавший лекции с большей аккуратностью, часто носил в университет по пяти фуражек, чтобы вывесить их там на нумера отсутствующих товарищей, вводя, таким образом, в большое заблуждение бдительного субинспектора.
Оставшись один с Малининым, я воротился в аудиторию и сел там в углу. Какое-то тяжелое недоумение угнетало меня, и все мои попытки рассеять его были тщетны; наконец я просто решил, что у меня сегодня расстроены нервы и я воспринимаю впечатления не так, как следует. Я постарался раздуть свое внимание и приготовился как можно сосредоточеннее слушать вошедшего профессора. Это был едва двигавшийся от дряхлости желтый старик, утонувший своей маленькой головкой в огромном, туго накрахмаленном жабо. Он шамкал так тихо, что я едва расслышал половину говоренного, хотя сидел довольно близко к кафедре. Говорилось о Бэконе Веруламском, и профессор делал столько ошибок, что становилось жаль, зачем он не просмотрел перед лекцией хоть какого-нибудь нового учебника по истории литературы. Я очень мало читал по предмету, о котором говорилось, но и мне отжившие понятия старика казались каким-то смешным, ничтожным лепетоМ ребенка, рассуждающего о политике.
Я возвращался домой из храма науки в самом неприятном расположении духа. Не знаю, потому ли, что я ожидал встретить настоящий храм, университет произвел на меня точь-в-точь такое же впечатление, как «Битва русских с кабардинцами» — роман, над которым плакал в гимназии палач Жилинский и разыскивая который я обходил все книжные лавки, имевшиеся в городе. Купив книгу, я приступил к ней, как к причастью, и — о, разочарование! — так озлобился, что бросил книгой в невинного Малинина, поинтересовавшегося узнать, что я читаю. Возвращаясь из университета под влиянием самого тяжелого разочарования, я и теперь поступил с Малининым немного деликатнее, чем прежде, назвавши его глупцом за то только, что он спросил, не забыл ли я свою тетрадь. Я ее бросил в аудитории вместе с карандашом.
Бедный Малинин, видя, что я не в духе, поспешил проститься со мной у какого-то трактира, куда пошел обедать, и я воротился домой один. В коридоре меня встретил Савелий и конфиденциально сообщил, что у Андрея гости.
— Сенька-то, Сенька — так ящиками пиво и таскает! — с сокрушением добавил он. Вообще этот верный слуга, считавший меня барином, а Андрея — баричем, себя — дворецким, а Сеньку — казачком, ненавидел последнего до мозга костей и употреблял все усилия, чтобы всячески напакостить своему легкомысленному врагу, являвшемуся некоторым образом представителем молодого лакейского поколения, столь ненавистного старой дворовой прислуге.
Когда я вошел в свою комнату, за дверями, у брата, шел громкий спор: Андрей и Крестоцветов не давали друг другу говорить.
— Все это чепуха, и англичане чепуха, — слышался голос Крестоцветова.
— Отчего же на севере не было такого рабства, как на юге? — кричал Андрей.
— И на севере было рабство, — вмешивался голос Стульцева.