Сестра, вероятно, еще надеялась, что Оверин от звезды поэтически перейдет к излиянию чувств, но она горько ошиблась. Оверин скоро заговорил об Уране, о Нептуне и начал объяснять ей вычисления Леверье, послужившие к открытию новой планеты. Так как ни Уран, ни Нептун, ни Леверье вовсе не интересовали меня, а кроме того, с одной стороны, было холодно, с другой же — нельзя было сомневаться в целомудрии Оверина, а потому я решился воротиться домой, оставив Лизу, в виде наказания, поскучать часок-другой на холодке, слушая математические пояснения Оверина. Я пошел, и до меня доносились еще по ветру спокойные слова Оверина: «Притягательная сила… центростремительная сила… отклонение…»
Когда я проходил в свою комнату, чтобы обсушить немного промокшие ноги, зала уже значительно опустела, но по дороге меня все-таки задевали слова: эманципация, непогрешимость, Гарибальди, обскуранты, знамя прогресса, Тургенев, патриотизм и проч. и проч. У дверей моей комнаты со мной столкнулся Малинин. Толки этого вечера на него произвели, по-видимому, потрясающее впечатление, и он смотрел очень расстроенно.
— А y нас, должно быть, скоро будет революция? — тихо сказал он не то с большим страхом, не то с большой уверенностью.
— Где «у нас»? — раздражительно спросил я, предчувствуя услышать глупость.
— У нас, в России.
— Ты останешься у нас ночевать?
— Нет, уж я домой пойду. Неловко, в первый же день — и вдруг дома не ночевать. Хозяйка черт знает что обо мне подумает.
— Не видал ты — Шрамы уехали?
— Уехали.
— Ну, так я лягу спать.
— Прощай. Пойду на новоселье. Вот что, Николай Николаич (Малинин в первый раз в жизни называл меня таким образом, и эти слова вышли у него как-то застенчиво), я хотел завтра… Нечто вроде новоселья… Можно? И хотел пригласить Лизавету Николаевну… А? Как ты думаешь, Николай Николаич? Я думаю, кофей…
Малинин совсем расстроился.
— Хорошо, завтра.
— Ну, так я буду ждать…
— До свиданья.
Я лег и начал было дремать, когда в соседней комнате брат зашаркал спичками и через минуту явился ко мне с зажженной свечой.
— Ты не спишь? Где Малинин?
— Он ушел. Зачем тебе?
— У него завтра кофей…
Брат сел ко мне. на постель и начал говорить об Анниньке, в которую он был влюблен. Его восторженные похвалы ее белым волосам, розовому лицу и ее необыкновенно приятной наивной глупости очень мешали мне задуматься над маленьким выговором, который я приготовлял для сестры по поводу ее любовных похождений. К утру, впрочем, я успел составить довольно назидательную речь и отправился к Лизе.
Когда я вошел, она лежала на диване и читала книгу. Я с медленной серьезностью поставил стул к дивану, сел на него и дожидался, что Лиза спросит меня, зачем я пришел; но она молчала.
— Что ты писала Оверину? — спросил я наконец.
— Ничего не писала, — небрежно отвечала Лиза.
Она продолжала глядеть в книгу, вероятно, думая, что разговор будет не настолько интересен, чтобы для него стоило отрываться от чтения.
— Что ты писала Оверину? — настойчивее спросил я.
— Ничего.
— Я знаю, что ты писала, что он тоже писал к тебе и что ты бережешь его письма. Я знаю, что ты вчера…
Лиза вскочила с дивана и, очень покраснев, посмотрела мне в глаза.
— Как ты узнал?
— Как я узнал — тебе все равно. Дело в том, что я все знаю.
— Хорошо, — пробормотала Лиза. Она бросилась к комоду и начала дрожащими руками с лихорадочной поспешностью перебирать стоявшие там безделушки, причем флакон с какими-то духами полетел на пол. Это раздражило Лизу, и она начала кидать вслед за ним на пол все, что ни попадало под руку. По лицу ее текли молчаливые слезы, губы дрожали от злобы и оскорбления, и она изо всей силы метала об пол и гребенки, и банки с помадой, и щетки. Я молчал. Она нашла наконец ключ, сердито выдвинула верхний ящик комода в начала там рыться так азартно, что оттуда вылетело на пол несколько носовых платков и какая-то коробочка. Скоро она выхватила из комода какие-то бумаги и хотела их разорвать, но я схватил ее за руки.
— Отдай, — сказал я.
— Ни за что! — захлебываясь злыми слезами, проговорила Лиза.
Она, впрочем, не думала сопротивляться мне серьезно и скоро уступила моим усилиям, в изнеможении упавши на диван и разразившись громкими рыданиями.
Я начал разбирать бумаги. Это были три длинных письма Оверина, обращенных, как видно было из первых строк, к Наталье Петровне, — так звали горничную Лизы, от имени которой, вероятно, и писала ему сестра.
— Отдай их ему… — с усилием проговорила Лиза среди рыданий, которые душили ее и коверкали ее лице в безобразные гримасы. — Он надо мной смеется! Пусть! Смейтесь надо мной! Я не боюсь!
Рыдания ее становились громче и громче. Я подошел к ней и взял ее за руки.
— Лиза, голубушка, полно — успокойся! никто не будет смеяться, — ласково сказал я.
Сестра прижалась к моей груди своим заплаканным лицом.
— Тебе он все рассказал? смеялся? — прошептала она…
— Он мне ничего не говорил и никогда никому не скажет. Я сам все слышал…
— Никому не говори, — опять прошептала сестра, прижимаясь ко мне, как будто просила защиты.
— Никому не скажу.
— И отдай мне письма, — нерешительно прибавила Лиза.
Она успокоилась и села на диван.
Уж много раз сравнивали улыбку на плачущем лице хорошенькой женщины с солнцем, весело освещающим землю, только что омытую дождем. Глядя на улыбающуюся Лизу, по щекам которой еще блестели полоски слез, я был совсем обезоружен и целиком забыл назидательную речь, приготовленную мной для изобличения всего неприличия ее поступков с Овериным.
— Нашла же ты предмет для ухаживания, — смеясь сказал я, — вот скорее этот (я разумел бюст Крылова, стоявший на камине) слезет отсюда и будет объясняться в любви, чем Оверин.
— Я люблю его, — в порыве откровенности решительно объявила Лиза.
— С чего ты начала писать ему? Черт знает, дичь какая!
— Так… Он отвечал мне; я думала, что и он меня любит, а он говорит, что вообще всех любит… Я не знаю, что это за чудак! Впрочем, он сказал, что я хорошенькая, и звал к себе пить чай с паюсной икрой. Я ему назначаю свидание на валу, а он мне говорит: лучше ко мне придите — у меня есть паюсная икра, и мы будем пить чай с икрой… Ничего не понимает. Паюсная икра, говорит, очень питательна и с сладким чаем очень вкусна!
Лиза начала смеяться. Я разбирал оверинские письма. Каждая красная строка начиналась так: «Вы спрашиваете, как я смотрю на назначение женщины. Женщина прежде всего — человек, допустим даже, что человек слабосильный и слабоумный» и проч., или: «Вы спрашиваете, как я смотрю на брак. Я не думал еще об этом и не могу сообщить своего решительного мнения; впрочем, судя по тому, что некоторые животные, напр. аисты, по-видимому, признают брак…» и проч. и проч. Последнее письмо оканчивалось