— Что?
— Я тебе верю.
— А как насчёт грусти? — спросил Барти.
— Насчёт грусти? Ты действительно не грустишь… и меня это просто поражает, сладенький.
— Я злюсь, — признал он. — Все эти попытки научиться жить в темноте… выводят из себя, как говорят они.
— Они говорят иначе, — подначила его Агнес.
— Значит,
— Пожалуй.
— Я выхожу из себя, и мне многого недостаёт. Но я не грущу. И ты, пожалуйста, не грусти, потому что твоя грусть все портит.
— Я обещаю попытаться. И знаешь что?
— Что?
— Может, мне не придётся прилагать особых усилий, потому что ты мне в этом здорово помогаешь, Барти.
Более двух недель сердце Агнес гулко билось, переполненное тревогой, страданием, предчувствием беды, но теперь в нём вдруг воцарилось спокойствие, умиротворённость, ожидание радости.
— Могу я потрогать твоё лицо? — спросил Барти.
— Лицо твоего старого мамика?
— Ты не старая.
— Ты читал о пирамидах. Я появилась раньше.
— Чушь собачья.
В темноте он нашёл её лицо обеими руками. Провёл пальцами по лбу, глазам, носу, губам. Щекам.
— Ты плакала.
— Плакала, — признала она.
— Но теперь не плачешь. Слезы высохли. Ты у меня красивая мама. И на душе у тебя сейчас легко.
Она взяла маленькие ручки в свои, поцеловала.
— Я всегда узнаю твоё лицо, — пообещал Барти. — Даже если ты уедешь и вернёшься через сотню лет, я буду помнить, как ты выглядела, что чувствовала.
— Я никуда не уеду, — заверила его Агнес. По голосу сына она поняла, что тот совсем сонный. — А вот тебе пора отправляться в сказочную страну.
Она поднялась, зажгла лампу, укрыла Барти.
— Не забудь помолиться.
— Уже молюсь, — Сонно ответил он.
Она надела туфли, постояла, наблюдая, как шевелятся его губы, пока он благодарил господа за дарованное ему милосердие и просил милосердия для тех, кто в нём нуждался.
Агнес нашла выключатель, вновь погасила свет.
— Спокойной ночи, маленький принц.
— Спокойной ночи, королева-мать.
Она направилась к двери, остановилась, В темноте повернулась к нему.
— Сын мой?
— Что?
— Я когда-нибудь говорила тебе, что означает твоё имя?
— Моё имя… Бартоломью?
— Нет, Лампион. Где-то в далёком прошлом, среди французских предков твоего отца, должно быть, были люди, которые изготавливали лампы. Лампион — это маленькая лампа, масляная, с колбой из цветного стекла. В те далёкие дни такими лампами, среди прочего, освещали кареты.
Улыбаясь в темноте, она прислушивалась к ровному дыханию спящего сына.
— Будь моим маленьким лампиончиком, Барти, — прошептала она. — Освещай мне путь.
В ту ночь она спала крепко, как давно уже не спала, как, думала, уже никогда не будет спать. Ей не снились сны, не снились кошмары, она не видела ни страдающих детей, ни переворачивающихся на скользкой улице автомобилей, ни тысячи опавших листьев, которые ветер гнал по пустынной мостовой, листьев, с каждого из которых на неё смотрел пиковый валет.
Глава 70
Это был знаменательный для Целестины день, ночь ночей, заря новой эры: начиналась жизнь, о которой она мечтала ещё совсем юной девушкой.
По одному, по двое, толпа постепенно рассосалась, но для
Целестины праздник продолжался, она словно и не заметила ухода гостей.
На столах остались лишь подносы для канапе с крошками да салфетками и пустые пластиковые стаканчики из-под шампанского.
Целестина так нервничала, что весь вечер ничего не ела. В руке она держала стаканчик с нетронутым шампанским, вцепившись в него, словно в буй, который не позволял течению унести её в океан.
Теперь таким буем стал Уолли Липскомб, акушер, детский врач, лендлорд и лучший друг, который прибыл уже ближе к завершению вернисажа. Слушая сообщение Элен Гринбаум о проданных картинах, Целестина сжимала его руку так крепко, что, будь на её месте пластиковый стаканчик с шампанским, он бы треснул.
По словам Элен, более половины картин нашли на вернисаже своего владельца, рекорд галереи. И она нисколько не сомневалась, что за две недели выставки уйдут если не все, то абсолютное большинство картин.
— Теперь время от времени о тебе будут писать, — предупредила Элен. — Готовься к тому, что найдутся один или два критика, которых твой оптимизм приведёт в ярость.
— Мой отец подготовил меня к этому, — заверила её Целестина. — Он говорит, что искусство вечно, а критики — жужжащие насекомые в один отдельно взятый летний день.
Жизнь принесла ей столько радости, что она чувствовала себя в силах схлестнуться с тучей саранчи, не говоря уже о нескольких комарах.
По просьбе Тома Ванадия около десяти вечера таксист высадил его за квартал от нового, временного жилища.
Хотя сильный туман прятал в своей белизне целые кварталы, не говоря уже об отдельных пешеходах, Ванадий старался не афишировать свой приход. И сколько бы ни длилось его пребывание в этом месте, он не собирался входить в дом через подъезд или подземный гараж, за исключением разве что последнего дня.
Вот и теперь по проулку он проследовал к служебному входу, от которого, в отличие от остальных жильцов, у него был ключ. Открыл металлическую дверь, вошёл в маленький, освещённый тусклой лампочкой холл с серыми стенами и выстланным синим линолеумом полом.
Дверь по его левую руку, ключ у него тоже имелся, вела на чёрную лестницу. По правую — в кабину грузового лифта. И здесь требовался отдельный ключ.
На лифте, которым другие жильцы пользовались лишь при переезде или покупке громоздких предметов, Ванадий поднялся на четвёртый этаж. Другой лифт, для общего пользования, его не устраивал: слишком людно.
Квартиру на четвёртом этаже, аккурат над квартирой Еноха Каина, Саймон Мэгассон снял, как только её освободил предыдущий жилец, в марте 1966 года, двадцать два месяца тому назад.