собрались толпы солдат, простолюдинов, ротозеев, пяливших глаза на выставленную напоказ женщину. То была лютнистка. Чувствуя все эти взгляды на своем теле, она прикрывала ладонями свои груди. Слева и справа от нее также были водружены два креста, и к каждому из них был привязан разбойник. Первый склонился к ней, взял ее руку, оторвал от груди и растянул так, что ее тыльная сторона стала касаться конца горизонтального плеча креста. Другой разбойник схватил другую руку и проделал с ней то же самое, так что обе руки лютнистки были распростерты во всю ширь. Ее лицо по-прежнему оставалось неподвижным. А глаза были устремлены в бесконечную даль. Но Рубенс знал, что она смотрит не в бесконечную даль, а в огромное воображаемое зеркало, помещенное перед ней между небом и землей. Она видит в нем свой собственный образ, образ женщины на кресте с распростертыми руками и обнаженной грудью. Она выставлена на обозрение толпе, необъятной, кричащей, звериной, и, возбужденная, смотрит на себя вместе с нею.
От этого зрелища Рубенс не мог отвести глаз. А отведя, подумал: это мгновение должно было бы войти в историю религии под названием «Видение Рубенса в Риме». До самого вечера он был под воздействием этой мистической минуты. Вот уже четыре года, как он не звонил лютнистке, но в этот день он не в силах был совладать с собой. И тотчас, как только вернулся в отель, набрал ее номер. На другом конце линии отозвался незнакомый женский голос. Он неуверенно сказал:
— Я мог бы поговорить с мадам?.. — Он назвал ее по фамилии мужа.
— Да, это я, — сказал голос на другом конце. Он назвал имя лютнистки, и женский голос ответил ему, что та, которой он звонит, умерла.
— Умерла? — оцепенел он.
— Да. Аньес умерла. Кто у телефона?
— Ее приятель.
— Могу я узнать ваше имя?
— Нет, — сказал он и повесил трубку.
Если кто-то умирает на киноэкране, тотчас раздается элегическая музыка, но, если в нашей жизни умирают те, кого мы знали, никакой музыки не слышно. Слишком мало смертей, способных глубоко потрясти нас, разве что две-три за жизнь, не больше. Смерть жен-шины, которая была всего лишь эпизодом, поразила и опечалила Рубенса, однако потрясти его не могла, тем паче что эта женщина ушла из его жизни еще четыре года назад и ему пришлось тогда с этим смириться.
И все-таки: пусть в его жизни она теперь отсутствовала ничуть не более, чем до сих пор, с ее смертью, однако, все изменилось. Всякий раз, когда он вспоминал о ней, он не мог не думать о том, что сталось с ее телом. Опустили его в гробу в землю? Или сожгли? Перед его глазами возникало неподвижное лицо Аньес, рассматривающей самое себя огромными глазами в воображаемом зеркале. Он видел медленно приспускающиеся веки, и это лицо внезапно становилось мертвым. Именно потому, что оно было таким спокойным, переход из бытия в небытие был плавным, гармоническим, красивым. Но затем он стал представлять себе, что с этим лицом происходило далее. И это было страшно.
К нему пришла G. Как всегда, они отдались долгой, молчаливой любви, и, как всегда, в эти предолгие минуты вспомнилась ему лютнистка: как всегда, она стояла перед зеркалом с обнаженной грудью и смотрела перед собой недвижным взглядом. В эти мгновения Рубенс подумал о том, что она, возможно, уже года два-три мертва; что уже выпали волосы, пусты глазницы. Он хотел быстро избавиться от этого наваждения, ибо знал, что иначе не сможет заниматься любовью. Он гнал из головы мысли о лютнистке, принуждая себя сосредоточиться на G
Потом он подумал: от всего, что я пережил, у меня осталась лишь одна фотография, как бы содержащая в себе самое интимное, самое глубинно сокрытое из всей моей эротической жизни, как бы содержащая ее квинтэссенцию. Пожалуй, в последнее время я любил лишь для того, чтобы эта фотография оживала в моих воспоминаниях. А теперь эта фотография в пламени, и красивое неподвижное лицо корежится, морщится, чернеет и наконец рассыпается в прах.
G должна была прийти неделей позже, и Рубенс уже заранее опасался видений, которые в час обладания обрушатся на него. Надеясь прогнать из мыслей лютнистку, он снова сел к столу, подперев голову ладонью, и стал искать в памяти иные сохранившиеся от его эротической жизни фотографии, которые могли бы вытеснить образ лютнистки. Кое-какие ожили, и он был приятно удивлен, обнаружив, что они все еще столь красивы и возбуждающи. Но в глубине души он чувствовал, что, как только начнет предаваться любви с G, его память откажется показывать ему их и вместо этого подсунет ему, как скверную макабральную шутку, образ лютнистки, сидящей в пламени. Он не ошибся. Ему пришлось извиниться перед G посреди любовного акта.
А потом он подумал, что неплохо было бы свои встречи с женщинами пока прервать. «До лучших времен», как говорится. Однако этот перерыв продолжался неделя за неделей, месяц за месяцем. И однажды он осознал, что никаких лучших времен уже не будет.
Часть 7. Торжество
Зеркала в гимнастическом зале уже многие годы отражают движения рук и ног; полгода назад по настоянию имагологов они вторглись и в зал с бассейном; с трех сторон нас окружали зеркала, четвертую сторону представлял огромный застекленный проем, открывавший вид на крыши Парижа. Мы сидели в плавках за столом, поставленным у края бассейна, где пыхтели пловцы. Между нами возвышалась бутылка вина, которую я заказал по случаю торжества.
Так и не успев спросить меня, что я отмечаю, Авенариус увлекся новой идеей:
— Представь себе, что тебе предстоит выбор между двумя возможностями. Провести любовную ночь со всемирно известной красавицей, допустим, с Брижит Бардо или Гретой Гарбо, но при условии, что это для всех останется тайной. Или, доверительно обняв ее за плечи, пройтись с нею по главной улице своего города, но при условии, что ты никогда не будешь обладать ею. Мне хотелось бы точно знать процент людей, предпочитающих первую или вторую возможность. Но это предполагает статистические изыскания. Поэтому я обратился в несколько контор, проводящих опросы общественного мнения, однако мне всюду было отказано.
— Я никогда до конца не понимал, в какой мере надо принимать всерьез то, что ты делаешь.
— Все, что я делаю, нужно принимать абсолютно всерьез.
Я продолжал:
— К примеру, представляю тебя излагающим экологам свой план уничтожения автомобилей. Не мог же ты рассчитывать на то, что они его примут!
После своих слов я сделал паузу. Авенариус молчал.
— Или ты думал, что тебе будут рукоплескать?
— Нет, — сказал Авенариус, — я так не думал.
— Тогда почему же ты выступил с таким предложением? Чтобы окончательно развенчать их? Чтобы доказать им, что при всей их нонконформистской шумихе в действительности они часть того, что ты называешь Дьяволиадой?
— Нет ничего более бесполезного, — сказал Авенариус, — чем что-то доказывать недоумкам.
— Тогда остается лишь одно объяснение: ты хотел устроить потеху! Но и в таком случае твое поведение мне представляется нелогичным. Не рассчитывал же ты на то, что среди них найдется такой, кто поймет тебя и будет смеяться!
Авенариус отрицательно мотнул головой и сказал с какой-то грустью:
— Нет, не рассчитывал! Дьяволиаду отличает полнейшее отсутствие чувства юмора. Комичное, хотя все еще существует, стало невидимым. Шутить уже не имеет смысла. — Потом он добавил: — Этот мир все принимает всерьез. Даже меня. А это уже предел!
— У меня скорее было ощущение, что никто ничего не принимает всерьез! Все жаждут только