остановился и ушёл в другую сторону, мимо станции, через пути, прочь. Но я вместо этого смотрел на мать. Она стояла между отцом Педера и тем, кто назвался Мундусом. — Мне хотелось бы, — сказала она громко, — чтобы вы вместе с нами отправились в ресторан «Гранд» помянуть моего покойного мужа.
До Карл Юхан мы добрались на двух такси, потому что папа Педера оставил свой «воксхолл» на стоянке, не стал рисковать, вдруг снова заглохнет, тем самым он стал вообще, я думаю, единственным в истории уникумом, у кого за нарушение правил парковки отбуксировали машину из крематория, как будто покойник приехал на собственные похороны, поставил машину на стоянку и забыл её там на веки вечные. Наконец, мы добрались до «Гранда», нас посадили за дальний стол у окна, и те, кто проходили мимо в этот субботний вечер в начале июня, когда облака развиднелись и солнце засияло на мокром асфальте, могли бы подумать, что у нас праздник, мы отмечаем круглую дату или юбилей, и от этой мысли я, сидя между Педером и Вивиан, впал в тоску, меня охватило безумное одиночество, потому что мы знаем друг о друге лишь то, что видим, а видимость обманчива, мы утыкаемся с лупой в сучок на дереве и не замечаем леса вокруг, мы разобщены, каждый сам за себя, а как наблюдатели — беспомощны, у нас не хватает терпения, о других мы знаем мало, о себе и того меньше. К нашему столу потянулись вереницей официанты с «Наполеоном», кофе и ликёром, неуёмной вежливости метрдотель рассыпался мелким бесом, Болетте принесли холодное пиво в бутылках, домоуправ Банг ел двумя вилками, Арнесен курил сигару, Мундус отжимал усы в салфетку и лил ликёр в кофе, папа Педера тёр очки, Эстер попросила ещё ликёра, Фред отсутствовал, а мама, наша мама Вера растворилась в заботах и хлопотах, пребывая на грани то ли нервного срыва, то ли глубокой радости, и вдруг я понял её и немного успокоился: всё-таки мы не совсем одни, а это её единственный шанс устроить праздник, самый последний и, может быть, самый лучший, в честь Арнольда Нильсена, средоточие праздника — сама мама, непререкаемая и несломленная, а поминки превратились в банкет в ресторане «Гранд», за столиком у окна. Педер нагнулся ко мне: — А где Фред? — Но отец шикнул на него, потому что человек, назвавшийся Мундусом, поднялся и собрался сказать речь, и весь ресторан словно бы затих, чтобы лучше слышать слова этого незаурядного худого господина. Он начал: — Я благодарю за то радушие, с которым меня привечают здесь. И надеюсь, что в той же мере довелось испытать его и Арнольду Нильсену, когда он Бог знает сколько лет тому назад пришёл в мой цирк Он явился как ангел. — Мама снова заплакала, и Мундус бережно положил руку ей на плечо. — Я говорю сегодня от имени всего цирка, и самого высокого человека в мире, и Шоколадной Девочки, и портних, и клоунов, и музыкантов, от имени их всех я обращаюсь сейчас к Арнольду Нильсену, хотя почти все они давно умерли, а сам мой цирк закрылся и от него остались одни воспоминания, зыбкие, как полоса на опилках, сдуваемая первым же порывом ветра. — Вдруг он засмеялся своим словам.
Мы выходим. Идём домой. Мама спит двое суток. Болетта пропадает на Северном полюсе, заливает холодным пивом бушующую в ней ярость. Я лежу в нашей комнате, жду Фреда. И думаю о странной цепи событий, звено за звеном дотянувшейся до того, что я здесь лежу и думаю эти думы. Сперва я поступил в школу танцев и там познакомился с Педером и Вивиан, меня выгнали на первом же занятии, но признаться в этом маме духу не хватило. Потом отец втихаря продал папе Педера письмо с гренландской маркой и умер от удара диском в голову. А сегодня его похоронили и разоблачили, это он своровал письмо, наше письмо, и загнал его. Одно тянет за собой другое, и нельзя понять, с чего цепочка начинается, как тень, расползающаяся на всё вокруг, медленно, но непреложно, как лужи вокруг ботинок, сливающиеся в море на полу крематория, в зеркало, в которое можно смотреться, зашнуровывая ботинки и следя глазами за уползающим дождевым червём. Виноват отец. Так я постановил к тому моменту, как распахнулась дверь и тихо вошла Болетта. Она думала о нас, отходя у себя на Северном полюсе, и мысли наши текли по одному руслу, а теперь Болетта присела на мою кровать. От неё разило пивом. Она прислушалась к моему дыханию. — Так что извините меня, — зашептала она. — Что я подумала, что вы взяли письмо. — Да ладно, — тоже шёпотом ответил я. Болетта коснулась рукой моего лба, как будто проверяя, не заболел ли я. — Ты как? — спросила она вдруг. Я засмеялся. Смешной вопрос! Болетта сама хихикнула. — Соболезную, — сказал я. Болетта ещё хохотнула, но вдруг замолчала, как будто кто-то вырезал смех из сцены. — Я серьёзно спрашиваю, Барнум, — сказала она, помолчав. — Как ты? — У меня не было готового ответа. Я не знал, как я, но теперь послушно заглянул себе в душу, честно стараясь найти в себе что-то подлинное. — Я злюсь, — шепнул я. — Я тоже, — откликнулась Болетта. — И мне страшно. — Нам всем страшно, Барнум. — Но ещё я чувствую облегчение, — выговорил я едва слышно. — Имеешь право, — сказала Болетта. Я едва не плакал. Зарылся лицом в подушку. — И это всё во мне сразу, — рыдал я. — Хорошо, Барнум, что у тебя такие разные чувства, — сказала Болетта, выпрямляясь. — Есть из чего выбрать! — Она стала почёсывать мне спину. Она знала, что я это обожаю, пусть я давно взрослый для такого. — Хочешь поспать у меня? — спросила Болетта. — Нет, спасибо, — шепнул я. Болетта скользнула к двери. И тихо исчезла за ней. Потом пришёл Фред. Он беззвучно прикрыл дверь и лёг не раздеваясь, молча. Уже светало. Я подумал, не спал ли всё-таки, не приснились ли мне все мысли и разговоры — хотя кто-то же чесал мне спину? — Письмо взял не ты, — шепнул я. — Спасибо, что сообщил, Барнум. А то мне было померещилось, что я. — Он замолчал. Кулаки подрагивали. — Ты так подурел из-за смерти этого папаши своего или как? — Это он сделал. Отец, — сказал я. — Он продал письмо папе Педера. — Фред улыбнулся. — Неси Талмуд, — сказал он. — Талмуд? — Не гноись, Барнум. Ты меня понял. — Я поднялся и достал с нашей полки «Медицинский справочник норвежской семьи». Он стоял между атласом и «Кто. Что. Где». — Открывай