замолкаем. Надолго. Мы сражены наповал и онемели от восхищения. А отец наслаждается каждой секундой триумфа. Он взял нас с потрохами. В руках новоявленного фокусника возникает пачка порошка «Бленда». — Ну, что стоите таращитесь? — кричит он. — Быстро, тащите всё самое грязное! — Но мы в смущении, мы не знаем, с чего начать великую стирку, что тащить: то ли занавески и постельное бельё, то ли носки и тряпки, а может, собрать по всему дому носовые платки? Мы не трогаемся с места, стоим посреди ванной, сбившись в кучу, даже Фред здесь, а отец беззлобно смеётся над нашей бестолковостью и нерасторопностью, это смех свысока, терпеливый, благодушный смех в ночь принесения даров. — Хорошо, — шепчет он, — тогда я прошу принести самое лучшее, что у вас есть. — Мама отлучается на минуту и возвращается с нейлоновыми чулками. Болетта порывается запротестовать, но отец ломает её сопротивление ещё одной улыбкой. — Шерсть, шёлк и деликатные изделия стираются в тёплой воде одну минуту, — говорит он тихо. Потом роняет чулки, один за одним, в барабан, хлопает крышкой, насыпает порошок в ящичек, отвинчивает кран и берётся за тумблер. Мы подаёмся вперёд. Отец поворачивает тумблер. Скоро мы различаем звук тихое жужжание, оно медленно, но верно нарастает, машина начинает дрожать, потом трястись, потом подпрыгивать. Мама белеет, Болетта прячет глаза, Пра вздыхает: не прогресс пришёл в наш дом, а умопомешательство. На секунду в отцову душу закрадывается лёгкое беспокойство, улыбка повисает на ниточке, он ложится животом на машину, чтоб она не опрокинулась, здесь задействованы силы повыше нас, такая машинка дотянет рейсовый пароход от Бергена до Сволвара и вернётся обратно быстрее, чем включится цикл полоскания. Я стою позади Фреда, ухохотавшегося до слёз, ещё миг — и отец съездит ему по затылку, но машина внезапно утихает, замирает, из-под крышки выползает пар, отец с довольным видом смотрит на часы и отсчитывает последние секунды одной минуты. Лишь тогда он откидывает крышку, вынимает чулки и развешивает их на своей покалеченной руке. Они ослепительно сияют, мало того, даже штопки на коленях затянулись, клянусь вам, и три пары чулок висят, как новенькие, чистые, вкусно пахнущие, они гораздо лучше новых; женщины — мама, Болетта и Пра — натягивают на себя эти преображённые чулки и совершают мокрыми ногами круг почёта по квартире. Отец отводит меня и Фреда в сторону. — Видели, как это делается, — шепчет он. Да, эта ночь незабываема. Я прямо вижу, как затем он срывает с себя рубашку и кидает её в машину, он хочет отправить туда же наши пижамы, но приходит мама и отсылает нас спать, мы лежим без сна и слушаем рулады стиральной машины, а когда всё смолкает, ближе к утру, мы пробираемся в ванную, где сушится белая отцова рубашка, и опускаемся на корточки. Фред ведёт пальцем по надписи под тумблером, а я сижу так близко от него, как только осмелился. Он серьёзен, он стиснул зубы и переставляет палец с буквы на букву. — СТИРАЛЬНАЯ МАШИНА, — читает он медленно, вслух выговаривая каждую букву. Написано там совсем другое — «Эвалия». Потом Фред с улыбкой оборачивается ко мне. Я улыбаюсь в ответ. И ничего не говорю, ведь он так редко смотрит на меня с улыбкой. А сейчас он горд, хоть и смущён. И я не сообщаю ему, что машина называется «Эвалия», а не «Стиральная машина». И так мы сидим на холодном полу в ванной, под отцовой рубашкой, и Фред снова и снова проводит пальцем по буквам и шепчет СТИРАЛЬНАЯ МАШИНА.

Я подумал о ленточках с именами, метках, которые мама нашивала на нашу одежду, чтобы она не перепуталась на физре, в бане, на танцах или у зубного. С тех пор как мы обзавелись машиной, мама на метках вовсе помешалась. Вся наша одежда была помечена, рубашки, свитера, носки, шорты, знаменитая замшевая куртка, шапки, варежки и даже трусы она снабжала надписями: Фред Нильсен. Барнум Нильсен. Наша одежда не могла нигде заплутать.

И вот теперь, когда всё давным-давно произошло и быльём поросло, я думаю о лабиринте, о мальчике из «Сияния», как он мечется меж засыпанных снегом кустов изгороди и в зале кинотеатра «Сага» Педер в страхе вцепляется мне в руку, пусть нам уже по тридцатнику, но мы оба страшно пугливы, каждый по- своему. Внутри уха, там, где прикрепляется нерв, тоже лабиринт. Он заполнен прозрачной, немного студенистой жидкостью, лимфой, и похож на улитку, которую летом можно найти у воды и использовать как наживку. И в глазу тоже должен бы быть лабиринт, в недрах глаза, но там лишь слёзы и мышцы, и я вижу, как Фред вытягивает палец и медленно ведёт им по пыли под столом в гостиной, вдоль письма, мимо нейлоновых чулок, через линию в нашей комнате и дальше, к стиральной машине, и он бормочет себе под нос, по буквам складывая писание дня. — Нельзя было этого говорить, Барнум. — Мне страшно: — Чего? Чего нельзя было говорить? — Что они наврали Пра, — отвечает Фред.

(гроб)

Фред принёс домой гроб. Притащил он его посреди ночи. Я дремал в полусне. И проснулся от его возни во дворе, он волок по снегу что-то тяжёлое; наконец, приглушив голос, кликнул меня. Из постели я вылез тихо-тихо, дрожа как лист: что он там ещё отчумил? Открыл окно и посмотрел вниз. Фред был уже рядом с бельевыми верёвками, придавленными мокрым снегом чуть не до земли. Он тащил за собой санки, на которых стоял гроб, белый гроб. Дойдя до чёрного хода, он поднял голову и посмотрел на окно, в котором мёрз я. Пар изо рта расплылся вокруг его лица, как серое облако. — Ну, идёшь помогать?

Я в секунду оделся и шмыгнул к выходу. Все спали. Из замочной скважины, в которую я походя заглянул, сквозило. Маму было не увидать за отцом, он распластался на животе и походил на мёртвого кита. Ляг он на маму, ей каюк. Из отцова свороченного набок, заложенного носа вырывался резкий, визгливый храп. Всё это бредни, я обознался, не мог Фред притащить гроб. Хотя с ним что только не оказывалось правдой. Уж как мне хотелось пойти досыпать, а утром сделать вид, что всё это мне приснилось! Но я не пошёл спать, а заглянул к Болетте и поправил на ней одеяло, чтобы не простудилась. Параллельно тому, что отец раздувался и пух, Болетта ссыхалась. Если так и дальше пойдёт и она проживёт долго, под конец от неё ничего не останется. Тоже способ уйти из жизни. Лицо её напоминало мумию, которую я видел в National Geographic, ту, что пролежала в пирамиде пару тысяч лет. Я бережно положил руку Болетте на лоб, сморщенный, как грецкий орех, но целовать её я давно оставил, она на вкус как рыбий жир. Болетта улыбалась во сне. Ясное дело, мне примерещилось со страху. Где бы, интересно, Фред добыл гроб? И я припустил вниз по чёрной лестнице. Фред был уже в лёгком нетерпении. Он курил. Подушечки пальцев желтели. — Ты сперва ванну принял, нет? — Я лишь во все глаза таращился на санки. На них таки лежал гроб. Я не ошибся. — Это что? — спросил я тихо. Фред покрутил пальцем мой висок, с нажимом. — А ты как думаешь? — Это что, гроб? — Нет, Барнум. Санки. Я готовлюсь к Олимпийским играм, одиночный бобслей. Ты не рехнулся, часом? — Но где ты его раздобыл? — Поменьше тревожься об этом.

Он убрал руку с моего виска и дал мне затянуться. Это оказалась папироса без фильтра из наследства Пра, они были зверской силы, сухие, как сено, и набиты наверняка примерно в то же время, когда король Хокон ступил на норвежскую землю. Я зашёлся в надсадном кашле. Фред вывинтил бычок из моих губ и вышвырнул его в снег. Но он продолжал тлеть и там. Потом Фред хлопнул меня по спине: — Барнум, ты как хочешь: будем будить весь дом или ну его?

Я проглотил табачный дым и поднял глаза. Все окна над нами чернели. За ними спали соседи, не ведая, что творится рядом с ними. И я подумал, что примерно половину жизни, если не больше, ведь многие дрыхнут чуть не всё воскресенье, мы ничего не видим и не слышим, полжизни мы спим мертвецким сном, а оставшееся время убиваем на застилание кроватей. Я забыл закрыть окно в нашей комнате. Теперь простужусь ночью. И помру сегодня же. Фред подтолкнул меня к санкам: — Впрягайся! Будет от тебя хоть какой толк, недотёпа?

Красный глаз мерцавшего окурка прогорел и ушёл под снег. Мы взялись за гроб с двух сторон и потащили его вверх по чёрной лестнице. На каждой площадке мы останавливались и ничего не говорили, чтобы не перебудить жильцов. Я шёл первым, на чердаке шкарябнул лицо сухой и колючий холод, потому что все печи уже забили или разобрали и чердаком почти не пользовались. Стены скрипели под ветром. Меня пошатывало. Всё ходило ходуном, как на море в качку, и я тоже. Лампа на потолке разбилась, но Фред предусмотрел и это. У него оказался фонарик, который он взял в рот, чтобы нести и светить одновременно. Я бы, конечно, о свете не подумал. Зато я и не являюсь домой за полночь с гробом на саночках. На провисших верёвках кто-то позабыл пару длинных подштанников жёлтого цвета, они свисали до полу, словно изготовясь спрыгнуть вниз и сбежать отсюда. Луч света дёрнулся в другую сторону: паутина, ржавый ключ, пустая бутылка, газета — лежит на полу и сама перелистывает страницы. Мы занесли гроб в самый дальний чулан и осторожно поставили его там. В люке крыши висела луна. От пустых мешков из-под угля, лежавших вдоль стены, поднималась чёрная пыль. Я бывал здесь раньше, но сейчас казалось, что с тех пор утекло полжизни и всё выглядело незнакомым. Я пришёл не ломать руку. Просто гроб принёс, на пару с Фредом. Мама не велит нам ходить на чердак. Фред выплюнул фонарь и направил луч на меня. Я

Вы читаете Полубрат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату