вместе с собакой. Та тащила коляску, ну, как санки. — И так они перешучивались ещё долго, пока не выдохлись. Педер поглощал пищи примерно вдвое больше нас троих, вместе взятых, но с той же скоростью. Ближе к десерту повисла тишина, сонная, сытая, ленивая. Мы смотрели друг на друга и улыбались. Я едва верил своему счастью. Я дома у Педера, мы вместе ужинаем. Я побывал в его комнате. Лежал с ним рядышком на его кровати. И Фреду нет сюда хода. Это — моё, только моё, личное.

Папа погладил мамины пышные медные волосы. — Порисовала сегодня? — спросил он. Она кивнула и переложила его руку на грудь. — Барнум говорит, работа готова, — сказала она. Папа повернулся ко мне в большом удивлении: — А ты в этом петришь, Барнум? — Педер встал и ответил, опередив меня, что было наверняка лучше всего: — Если Барнум сказал «готова», так тому и быть. Вы всё? — Мы кивнули, Педер унёс посуду на кухню и надолго задержался там. Хоть мне хотелось пойти с ним, я остался за столом, потому что выйти мне никто не разрешал, а показаться наглым, невоспитанным неучем мне не хотелось. Мне хотелось расположить их к себе, чтоб им понравилось во мне всё. Папа раскурил трубку, и над столом повисло облако. — Барнум, — сказал он. — Да, — ответил я. — Барнум, — повторил он. — Да, — снова сказал я и подумал, что теперь он всё портит, раз он собрался шутки ради поиздеваться над моим именем, как все вечно делают. — Барнум, — в третий раз повторил он. — У меня есть марка с Барнумом. Очень редкая американская марка. — Тут Педер принёс десерт. — А это улов с собачьей площадки, — заявил он. — Угощайтесь: уши пуделя в сливках! — Уши оказались персиками, но я едва клевал их, погружённый в мысли о марке, марке с Барнумом, можно сказать, моей именной марке, и когда я разбогатею, я смогу скупить их все, сколько осталось, и разослать открытки с такой маркой тем, кто изводил меня моим именем, особенно пастору, этому причитается толстая пачка открыток, я его завалю такими приветами от Барнума, он только и будет знать, что бегать к почтовому ящику. — Барнум, ешь давай. Пока Педер всё не слопал, — сказала мама. Я взял ещё одно ухо, а папа пыхнул, заново раскуривая трубку, и выдул новое облако. — Сегодня в магазин приходила старушка, — сказал он, — предлагала марку. Я спросил, сколько она за неё хочет. Оказалось, пятьдесят крон. А ей цена самое малое восемьсот. — Отцу пришлось зажечь новую спичку, и его едва было видно в дыму. Педер потерял терпение. — Значит, ты заработал семьсот пятьдесят крон? — сказал он. Папа покачал головой: — Нет, так я не могу. Стариков обманывать. — Педер дёрнулся, как будто хотел вскочить с места, но он так налопался, что не получилось. — Кто обманывает? — закричал он. — Она сама назвала цену! — Но она же не разбирается в марках, Педер. — И сколько ты ей дал? — прошептал Педер. — Сколько марка, по моему разумению, стоит, столько и дал. Восемьсот крон. — Педер закрыл лицо руками и застонал. — Я надеюсь перепродать её одному шведу почти за девять сотен, — сказал папа и повернулся к маме. — Всё-таки сотня выручки. — Она погладила его руку. — Ты слишком великодушен, — сказала она. — Он слишком глуп! — выкрикнул Педер. Папа отложил трубку и взглянул на меня со странной улыбкой: — Барнум, я не великодушен и не глуп. А просто порядочен.

Педер пошёл проводить меня. Ему надо было подышать воздухом. Мама тоже захотела с нами. Мы перевезли её через Киркевейен и свернули на дорожку вокруг слитого бассейна с вышкой, похожей на белую тень на фоне чёрного неба, на котором в недвижном кольце холода круглела полная луна. Скоро ляжет снег. Педер укрыл маму своим шарфом. А я нежданно сказал загадочную фразу: — Вы под стать снегу, — сказал я. Мама откинулась назад и взглянула на меня, запрокинув голову. Я думал, она посмеётся надо мной, но она лишь улыбнулась удивлённо: — Спасибо, Барнум. Красиво сказано. — Я был счастлив, что не пришлось ничего объяснять. Потому что смысла этих слов я и сам точно не понимал. Я лишь увидел, не мудрствуя, что она сочетается со снегом. Её волосы. Медь и снег. — Спасибо, — повторила она. Педер положил руку мне на плечо.

Дальше по Киркевейен я шёл один. Едва переставляя ноги, чтобы как можно больше растянуть этот вечер. У киоска Эстер я вроде бы заметил тень Фреда, нырнувшего в подъезд, и замер на месте не дыша. А это просто луна меня напугала. Но я всё равно постоял так, прячась за деревом, пока опасность не миновала. Шершавый ствол холодил щёку. Страха во мне не было.

Когда я вернулся домой, мама уже легла. Отцовы пальто и чемодан отсутствовали, значит, он уехал по делам. Фреда в комнате не оказалось — шатается где-то, Болетта на Северном полюсе, понятное дело. Я открыл дверь на балкон и стал смотреть на луну. Круглее, чем сегодняшний шар в скорлупе из ветра и холода, она ещё не бывала сроду. И её сейчас видят и на Рёсте, и в Гренландии, может, и в самом Рио-де- Жанейро, если хорошенько присмотрятся. Болетта рассказывала как-то о лунной болезни, это когда свет полной луны, словно сварка, спаивает воедино в сознании человека реальность и фантазии, они обретают железную мощь и превращают людей в сомнамбул. Кстати, в войне мы победили благодаря тому, что лунная болезнь временно исчезла, поскольку на окнах висело затемнение и выходить ночью из дому запрещалось. Может, лунная болезнь и есть то самое, что находит на Болетту и гонит её на Северный полюс, а сходит с неё этот недуг не раньше, чем солнце задвинет луну и законопатит все щели в железном чреве темноты. Я закрыл дверь, задёрнул занавески и прокрался к маме. И забрался к ней в кровать, хотя знал, что вышел из возраста, когда это позволяется. Сперва мама долго лежала молча ко мне спиной. — Что такое, Барнум? — Я счастлив, — прошептал я. Мама повернулась: — Ты счастлив? — Да. Я был у Педера. — Барнум, я очень рада. Очень-очень. — Я закрыл глаза. — Думаешь, Фред тоже обрадуется? — Теперь и мама закрыла глаза. — Барнум, во Фреде много злости. Слишком много. А сейчас давай спать, ладно?

Но ко мне сон не шёл. Его не было ни в одном глазу. Выжидая, пока минувший день уляжется во мне, я набрал побольше воздуха и почувствовал вкус, всё ещё не выветрившийся из комнаты, вкус тёмного приторного вина, его дух ударил мне в голову, вспенил кровь, я засмеялся, мама шикнула на меня, и я, смеясь, погрузился в сон. На этом я заканчиваю воспоминание, светлое ночное воспоминание, залитое луной и «Малагой».

(лабиринт)

Педер спросил, какое у меня реально самое первое воспоминание о Фреде. С чего было начать? Какую картинку извлечь из толстой пачки воспоминаний, задвинутых мною в самый дальний, самый тёмный закоулок, куда я ой как нечасто отваживаюсь заглянуть? И не слиплись ли все воспоминания в кучу, не истёрлись ли в моём взгляде на прошлое зазоры между эпизодами — разделявшие их годы, так что теперь отдельные истории не имеют ни конца, ни начала, а намертво склеены в ложной последовательности, сообразно совсем иной логике, и сама эта извращённая хронология тоже есть плод воспоминаний (всегда, увы, нестерильных), как следы мальчика в лабиринте в фильме «Сияние», который мы многим позже все втроём посмотрели в кинотеатре «Сага»? Сначала меня отказывались пускать, пришлось показывать документ, подтверждающий возраст, и Педер, продолжавший хронически бояться ужасов в кино (но только в кино), на каждой кровавой сцене с убитыми близнецами хватал за руку меня, только, по-моему, в кино ничего и не боявшегося. Правильнее было бы спросить, какие у Фреда первые воспоминания обо мне. Что он подумал, когда склонился над коляской и увидел крошечного, спокойного мальчика, протягивавшего ему маленькие сжатые кулачки? Не это ли и есть наше первое, общее, воспоминание — как он трясёт коляску, желая то ли убаюкать меня, то ли напугать? Не с этого ли всё началось? Педер поднял стакан и чокнулся. — Не помнишь, значит, — заявил он. Я выпил. — Я ненавижу слово «реально». И ты это знаешь. — Хорошо, — согласился Педер. — Это слово изымаем. Какое у тебя самое первое воспоминание о Фреде? — И я подумал: конечно, не то, что я знаю с чужих слов, пусть оно врезалось мне в память и я пересказываю эти истории другим людям как очевидец, но эти события происходили до меня или без меня, на заднем сиденье такси, на углу улицы Вергеланна, месте гибели Пра, это не мои воспоминания о Фреде, а мои начинаются вот с чего: шесть нейлоновых чулок, аромат «Малаги» и ровный голос Болетты, читающей вслух письмо от нашего прадеда, датированное как Борт, парусного судна «Антарктика», 17-8-1900, и сколько бы раз они ни перечитывали письмо, до какой прозрачности ни истончилась бы от прикосновений бережно переворачивающих страницы пальцев бумага, на которой оно написано, и ни обтрепался по краям конверт, из которого они со всеми предосторожностями достают письмо, но чтение его неизменно обставляется как таинство, торжественно, словно в первый раз, и так же неизменно пресекается вдруг голос Болетты, и мы слышим тогда, как наполняются бокалы, сыплются крошки сухого печенья — это три женщины устраивают себе небольшую передышку. А мы с Фредом сидим под столом в гостиной. Вокруг шесть чулок, два с латками на коленях — это мама, Пра скинула тапки и на одной ноге большой палец вытарчивает из тонкого чулка, а Болетта отбивает ногой такт, когда читает. Фред сидит скрючившись, зато мне места довольно, я вольготно

Вы читаете Полубрат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату