она. — Если вы, конечно, не боитесь прогулять школу. Педер молчал, пока мы вместе шли домой, и я помалкивал, думал, что буду писать, отчего для других мыслей места в голове не осталось. Но на прощание Педер всё же сказал кое-что. — Нам надо получше присматривать за Вивиан, — сказал он. — Мы и так хорошо присматриваем, — ответил я. Педер тогда обхватил меня, это было неожиданно. — Доброй ночи, Барнум. А завтра забьём на школу, как нефига делать! — От дома Педера до своего я шёл один, вверх по Киркевейен. Это был странный вечер. У Мариенлюст я остановился и огляделся. Всё окрест было моим. Это мой мир. Улицы, исхоженные мной вдоль и поперёк, лес позади города, небо над крышами. Об этом я теперь и напишу. Здесь поселятся мои герои, Эстер из киоска, Пра, Фред, мама, Педер с Вивиан, Болетта, отец- покойник, всем найдётся здесь место — и живым, и мёртвым. Возник Фред. Он шагал напрямик через газон, шёл по лилипутскому городу, на микроулочках которого мы в своё время постигали премудрости дорожного движения, пересекал крошечные переходы, не толще черты на асфальте, лавировал между миниатюрными домиками, призванными изображать настоящие дома, и когда я увидел его идущим так, мне в голову пришла идея, первый мой замысел. Фред остановился передо мной. — Барнум, ты грустный. — Я думал, — ответил я. — Думал? О чём? О грустном? — Пришлось мне рассказать Фреду всё. — Я думал о том, что напишу, — ответил я. Фред наклонился поближе: — Напишешь? — Я принял решение, Фред. Я буду писать. — И что же? — Сценарии фильмов. — Фред отвернулся в сторону, словно боялся, что кто-то крадётся за ним по пятам. Но кроме нас двоих тем вечером на Мариенлюст не было никого. — Устал я, — сказал Фред, положил руку мне на плечо, и мы пошли так домой. Мама выскочила из гостиной, увидев, что Фред наконец заявился в дом, но он прошёл мимо неё в нашу комнату, не удосужившись произнести хотя бы «привет». — Где ты был? — спросила мама. — Гулял, — ответил Фред и грохнул дверью. — Твоя гулянка тянулась пять дней! — крикнула мама ему в спину и взамен припёрла взглядом меня. — Гулял, — повторил я. И мама тем не менее улыбнулась, она же обрадовалась, что Фред дома, что он вернулся, пусть и через пять дней, потом эта фраза сделалась у нас дежурной, Фред загулял, говорили мы, когда он взял в привычку то и дело исчезать, а потом пропал так надолго, что его объявили умершим, но в тот вечер, сообразил я, первой это сказала Вивиан: гуляла, так она ответила нам. — Тебя ужином покормить? — спросила мама, и я сразу понял, что у неё в самом деле легко на душе. — Спасибо, не надо, — ответил я. — А у нас есть книга под названием «Голод»? — В мамину улыбку добавилось удивление, она повернулась к Болетте, которая и сама встала и тихим ходом двигалась в нашу сторону. — К сожалению, мы её сожгли, — сказала она. — Сожгли книгу? — Видишь ли, Барнум, во время войны писатель вёл себя как последняя сволочь. Так что книги этого предателя оскверняли наш дом. По такой причине мы сожгли полное собрание его сочинений в этом самом камине. — Болетта тяжело опёрлась о моё плечо. Мы с ней стали невелички уже почти одного роста. Она вздохнула горько: — Хотя теперь я жалею. Сволочи тоже хорошо пишут.
Я уже лёг, а фраза всё крутилась в моей голове, исполняя меня ещё большей решимости. Сволочи тоже хорошо пишут. Уж тем более справлюсь с этим делом я, золотое перо. Я снова выбрался из кровати, сел за стол, включил лампу, взял тетрадь на пружинках, карандаш и написал: Мальчик идёт вниз по улице. Он выше домов. Выше светофоров. На углу он останавливается. Он один. Дальше я не продвинулся по той причине, что я забыл, что Фред лежит в кровати. — Как называется то, что ты пишешь? — вдруг подал он голос. — «Городочек», — ответил я. — Хорошее название, Барнум. — Я очень обрадовался. И погасил лампу. — Ты не будешь писать дальше? — Нет, подожду до завтра. — Почему? — Не знаю, как продолжить. — Это тебе одному знать, — ответил Фред. Я забрался под одеяло. Мы давно уже не разговаривали так. И мне хотелось сберечь в душе сегодняшний разговор. Я смежил веки. И собрался, улыбаясь, тихо погрузиться в сон. Но тут я услышал, что Фред подошёл к моей кровати и сел на край. Только бы он всё не испортил. Но он ничего не испоганил. Наоборот, то, что он сказал, исполнило беседу глубокой значительности, и я понял, что никогда его слов не забуду. Тем не менее я поджался от страха. — Я тоже кое-что надумал, — сказал Фред. — Что? — Он долго молчал. — Я отыщу письмо, проданное покойным Арнольдом Нильсеном. — Он так именно выразился — покойный Арнольд Нильсен. Я распахнул глаза. Фред склонился надо мной, над самым моим лицом. — Барнум, не проговорись никому. — Не проговорюсь. Никому. — Я поднял руки, показывая ему свои растопыренные пальцы. Он хохотнул, встал и замер, устремив глаза в мою тетрадь, едва видимую в жёлтом свете уличных фонарей, сочившемся в зазор в занавесках жидкой, дрожащей полоской. И Фред стал читать вслух, читал он медленно и внятно: Мальчик идёт вниз по улице. Он выше домов. Выше светофоров. На углу он останавливается. Он один. Фред прочитал первый вышедший из-под моего пера текст, не сделав ни единой ошибочки, не потеряв ни одного слога. Я не решался открыть рта. У меня слёзы стояли в горле. А плакать сейчас было нельзя. Нельзя, и всё. Фред закрыл мою тетрадку и положил её. Теперь мы лежали, разделённые в темноте меловой чертой на полу. — Он один, — прошептал Фред.
Когда я встал на другое утро, Фред ещё спал или притворялся спящим. Мама ходила на цыпочках, говорила шёпотом и шикала из-за малейшего звука, не дай Бог мы его разбудим. В школу я не пошёл. А отправился в Стенспарк и сел там наверху, на Блосен. Я вытащил тетрадку, карандаш, завтрак, а ранец спрятал за кустами. День был прекрасный. Воздух прозрачный и остуженный, но не холодный. Казалось, все сжались в кучу, Экебергосен на другой стороне, серые дома, шпили церквей. Город делался всё меньше и меньше. Я писал: Он один. Светофор переключается. Но машин нет. Он переходит по зебре. Жёлтые полосы меньше его ботинок. Он заходит в магазин, сгибаясь в три погибели. Это цветочная лавка. Он один и тут тоже. Он кричит: «Есть кто-нибудь?» Никто не отвечает. Он набирает букет, дёргая цветы из ваз, головки цветов чуть выше сжатых пальцев. Он кладёт какие-то деньги на прилавок и уходит. Когда он, сжавшись, выходит на улицу, его ослепляет резкий свет, он заслоняет глаза. Раздаётся крик — «Вы арестованы!» От всего этого на меня напал голод, я закусил бутербродом с колбасой и сыром, но пока я сидел с набитым ртом на горе Блосен, на могильнике мёртвых лошадей, в середине своего повествования, мне бросилась в глаза какая-то суета на Санктхансхаугене, второй возвышенности этих краёв, и я довольно быстро сообразил, что там происходит. Там снималось кино. Они начали рабочий день. Здесь, на одной вершине, я сочинял сценарий, а они там, на другой, вели съёмку. У них уже был перерыв. Я узнал Понтуса. Он сидел на скамейке, склонившись к залоснившимся до синевы коленкам, и курил, резко затягиваясь. Вид у него был такой же измождённый, как вчера. Режиссёр сидел на специальном стуле и пожирал бутерброд, роясь тем временем в сценарии. Давешний констебль маячил здесь же. Может, сегодня вход к ним не заказан? Я по тропинке пробрался между деревьев и, поравнявшись с Понтусом, сбавил скорость. Он взглянул на меня и костлявым пальцем почесал глаз за очками. Вид у него и вправду неважнецкий. Вдруг он отшвырнул сигарету и что-то сказал. — Не подскажете, который час? — спросил он. Я встал. Застигнутый врасплох, я медленно, непослушными пальцами отодвинул обшлаг куртки, взглянул на часы. — Сейчас десять, — сказал я. Понтус замотал головой: — Что вы! Сейчас два. — Я ещё раз посмотрел на часы. Мои показывали десять. — Извините, десять, — повторил я. Понтус вскочил как ужаленный: — Вы глубоко, глубоко заблуждаетесь! Сейчас два. Переставьте свои часы как надо. — Кто-то рядом с камерой засмеялся. — Понтус, хочешь бутерброд с колбасой? — спросил я. Понтус оторопел, смешался и позабыл роль. Он снова опустился на скамейку. — И как тебя зовут? — Барнум, — ответил я. Он кивнул, не сводя с меня глаз. — Понтус и Барнум, звучит, — сказал он. — Прямо два героя немого кино. Тебя действительно зовут Барнум? — Да, так меня окрестил пастор на Рёсте. — Я-то, к сожалению, не Понтус. Меня зовут Пер Оскарссон. — Он протянул руку. Я пожал её. На ощупь — длань скелета. — Спасибо, Барнум. Я б мечтал о бутерброде с колбасой. Но нельзя, к несчастью. Я играю голодного полудурка в этом фильме, поэтому должен быть голоден. — Вижу, — сказал я. Он отпустил мою руку и показал на свои ботинки. Столь же худые. — Я из Стокгольма в Осло шёл босиком. Знаешь, сколько это норвежских миль? — Я помотал головой. — Я сам не знаю. Но много. — Понтус откинулся, опершись о спинку скамьи. — Вымотался я, — вздохнул он. — Не знаю, на каком я свете. — Ты в Осло, на Санктхансхауген, — ответил я. Понтус медленно кивнул. — Спасибо, Барнум. Значит, потом нам в Дворцовый парк. — Он горько вздохнул: — В следующий раз только роль короля-обжоры! — К нам спустилась женщина в широких брюках. Она принесла ящик с тюбиками и чем-то вроде помазка. — Маэстро ждёт, — шепнула она. И скоренько взяла Понтуса в оборот, под её руками щетина его сделалась чернее, волосы реже, а глаза безумнее. Пока она занималась этим, режиссёр встал и закричал: — Не могли бы посторонние покинуть площадку? Немедленно! — Маэстро назывался режиссёр. А посторонним был я. — Который час? — быстро спросил я. Понтус вытащил часы, улыбнулся и торжественно откинул крышку. Луковка оказалась пустой, серебряная раковина, из которой выковыряли внутренности. Понтус улыбнулся. — Без пяти двенадцать ровно, — сказал он.