знаю. — Но Фред уже опустился обратно на скамейку, словно наша беседа опостылела ему хуже зубной боли и он не собирается продолжать её дальше. — Не знаешь, так узнаешь, Барнум. — Я не срывался на бег, пока не дошёл до фонтана, он не работал, потому что уже осень и в любой день могут начаться заморозки. От фонтана до площади Соллипласс я долетел, не тормозя, а там в Гидропарке под нашим деревом стоял Педер, перебирая ногами от нетерпения. Я остановился, хватая ртом воздух, и Педер сам бросился мне навстречу, меся ногами напластования нападавших с ветвей листьев. — Где тебя черти носили! — Прибежал, как смог. — Как смог! Надо было смочь быстрее! — Мы обнялись и пару минут молчали, мы стояли по колено в кроваво-красных листьях, осклизлых хлопьях, никогда не лежащих тихо, в лиственном море. — И что случилось? — прошептал я. — На Соллигатен снимают кино, — шёпотом же ответил Педер. — Кино? — Да, чёрт побери! На Соллигатен снимают кино. — Сейчас? — Именно сию минуту. Ты думаешь, я шутки шучу? — Нет, вот чего я никак не думал, так это что Педер Миил разыгрывает меня, хоть он и был мастак на приколы и мог устроить их на пустом месте хрен знает из чего, но то, что заурядным октябрьским вечером кто-то снимает на Соллигатен кино, было чистой правдой. — А Вивиан где? — спросил я. Педер взглянул на часы, и лоб его покрылся испариной: — Она такая же копуша, как ты! — Мы подождали ещё немного, но Вивиан всё не шла. Или ей запретили уходить из дому на ночь глядя, или она внезапно заболела, но что-то случилось. Некое обстоятельство помешало ей прийти. Страшная догадка ударила мне в голову, как молния, но исчезла прежде, чем я ухватил её и додумал до конца. Ждать дольше мы не могли и пошли на Соллигатен. Педер не соврал. Кино снималось. Здесь раскинулся параллельный мир. И мы медленно вступили в него. Асфальт был посыпан землёй. Красный почтовый ящик снят. Машин, обычно запаркованных вдоль улицы, не было и в помине. У подворотни дома номер два стоял констебль в форме старого образца, с приплюснутой фуражкой и большими начищенными пуговицами. Он поднял руку, приветствуя возницу конного такси, прокатившего мимо. Даже занавески в окнах первого этажа и те поменяли, и по какой-то причине именно занавески особенно поразили моё воображение: а вдруг вид квартир за занавесками тоже изменился, вдруг киношники переклеили там обои, расставили другие стулья и козетки, заменили книги на полках, развесили картины по стенам, выдрали душ, спрятали холодильники и стиральные машины да заодно отправили хозяев в деревню, подальше? Другими словами, у меня в голове родился странный вопрос, не до конца ещё понятный мне самому и который я вряд ли сумею растолковать другим: что надо поменять, чтобы обмануть будущих зрителей фильма, сколько надо задекорировать, задрапировать, переделать и переставить не только в фасадах, но и во внутренностях зданий, в людях, в сердцах, даже в том, как они ходят, чтобы зрители поверили — да, так и было? И я услышал отцов смех и голос: — Важно не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, что ты видишь. — Я подёргал Педера за рукав. — Смотри, — прошептал я, — занавески поменяли! — Но тут внизу улицы возник какой-то переполох. Нас ослепил яркий свет. Мужчина с рупором вышел из тени. Наверняка режиссёр. — Уберите отсюда этих идиотов! — гаркнул он. Примчался констебль и шуганул нас чуть не обратно до площади Соллипласс, но там мы сели на корточки и укрылись за помойными баками. — Бляха-муха, — вздохнул Педер. — Да уж, — откликнулся я, — а были так близко. — Констебль бегом вернулся на своё место у подворотни. Мы выползли немного из-за бака, и тут завертелись настоящие события. Дама в меховой шубке и шляпке шла вниз по тротуару. За ней, едва не наезжая на пятки, следовала камера. У нас мурашки по спине побежали. Это было не в кино. А взаправду. Причём мы как раз были внутри фильма, в раздвоившейся реальности. Дама приближалась к нам, она и оператор, казалось, она зябнет, потому что она грела руки в толстом меховом мешочке на животе, и она беспрерывно оглядывалась, словно опасаясь преследования, может, возвращалась одна домой в поздний час и боялась нападения, хотя никого, кроме оператора, поблизости не было, а он бы вряд ли на такое пошёл. Наконец она остановилась у подворотни, констебль вытянулся во фрунт и взял под козырёк, она потопталась в нерешительности, ещё раз оглянулась — лицо белее мела — и шагнула во мрак. Режиссёр встал со стула и захлопал в ладоши. Дама в шубке выпорхнула из подворотни, она лучилась улыбкой, а от режиссёра ещё получила поцелуй в щёку. Софиты погасли с дребезжащим звуком. — Лорен Бэколл лучше, — шепнул Педер. Едва он сказал это, я почувствовал, что мне не хватает рядом Вивиан, и Педеру, очевидно, тоже. Она должна была быть сейчас здесь. Чтоб мы видели всё это вместе. — Что это за фильм, как ты думаешь? — прошептал я. — Для зрителей от сорока и старше, — ответил Педер. Так мы и сидели на корточках под сенью зловонного мусорного бака. От него пахло старостью лета. Прошло ещё сколько-то времени. Пробежал пёс, он держал что-то в пасти. Возможно, съёмки закончились. Констебль закурил. Мы ждали. И все ждали. Как у моря погоды. Режиссёр восседал на стуле и разбирался в пухлой пачке бумаг. Вдруг налетел порыв ветра, тот, который вырывается иногда со дна города, от Мюнкедамсвейен, и проносится по улицам как ураган, теперь он подхватил страницу с колен режиссёра, она перелетела через ограду, я вскочил, хотя Педер тянул меня вниз, и кинулся за листком, нагнал его и помчался назад, к режиссёру, который метался, как повредившийся рассудком, но на бегу я успел прочитать с самого верха страницы несколько строк по-датски, их я помню как сейчас, будто съёмки происходили вчера, сегодня или минуту назад, потому что это был самый первый в жизни сценарий, который я держал в руках. С. 48. Осень. Вечер. Улица IV. Редкие прохожие и такси. ПОНТУC видит маленькую собачонку, она бежит домой по мостовой вдоль тротуара, в зубах мясная нога. Из этих слов: Понтус, собачонка, мостовая должен был произрасти фильм, им предстояло оторваться от бумаги и стать движением, картинкой, звуком, и едва я прочитал эти простые слова, составленные в незамысловатое предложение, звучащее негромко, но производящее сногсшибательный эффект, как сразу принял твёрдое решение, я не стал ни обдумывать его, ни взвешивать, а просто принял, понимая, что оно правильное: я решил записать свои грёзы наяву. И я почувствовал глубокую долгоиграющую радость от того, что решился на это. С почтительным поклоном я вручил страницу 48 режиссёру. Он вырвал её из моих рук. — Пожалуйста, — сказал я. Он и не подумал благодарить. Только махнул рукой, отгоняя меня. Я убежал назад к Педеру, за помойку. Съёмка пошла дальше. Высокий, исхудалый, кожа да кости, мужчина в заношенной одежде, круглых очках и с изнурённым, небритым лицом спустился по той же улице, но на этот раз камера пятилась перед ним, он шёл на оператора, но вдруг встал и стал протирать свои очки, нам показалось, что он разговаривал сам с собой и готов был оспорить каждое слово. — Это, наверно, Понтус, — шепнул я. — Кто? — Понтус, так в сценарии. — Вероятный Понтус пошёл дальше, он ближе и ближе подходил к камере, ещё шаг — и кинется на неё. Тут режиссёр ударил в ладоши, что-то крикнул, и Понтус снова вынужден был проделать всё сначала: спуститься по улице к камере, остановиться, протереть очки, поспорить с собой, причём я никакой разницы не заметил, но ему пришлось повторить всю сцену ещё дважды, прежде чем режиссёру наконец понравилось, и тогда они погасили огни, упаковали своё хозяйство и уехали на грузовике. Мы с Педером выбрались из укрытия. В окнах появились люди. Дворник стал сметать землю с тротуара. Красный почтовый ящик водрузили на место. Лошади процокали в сторону Дворца. Всё расставили по местам, и постепенно улица приняла обычный вид. Мираж какой-то. Мы брели по аллее Бюгдёй, и я радостно предвкушал, как посвящу Педера в то, что жизнь моя совершила крутой и неожиданный вираж в тот самый миг, когда я взял в руки страницу 48 сценария и прочитал размеренные строчки о Понтусе и собачонке, написанные по-датски. Но я ничего не сказал ему, я решил повременить, пока дойду до дома и начну писать, чтоб предъявить товар лицом. — Интересно, куда девалась Вивиан, — сказал я. Мы остановились перед её подъездом и смотрели на окна. Они чернели. Педер кинул каштан и попал. Но не Вивиан чуть сдвинула вбок занавеску, а мама взглянула на нас сверху вниз и мгновенно задёрнула шторы. Педер покосился на меня и вздрогнул. — Тут обрадуешься, что моя всего- навсего не ходит, — сказал он. На этих словах показалась Вивиан, она вышла из-за церкви с другой стороны, и мы бросились к ней. — Ты где была? — закричал Педер. — Гуляла. А до этого маме помогала. — Как помогала? — Вивиан пожала плечами: — Я читаю ей вслух. Если она не может заснуть. — Педер ничего больше не сказал. Я подпрыгивал от нетерпения. — Да ты знаешь, что ты, чёрт возьми, пропустила? — Вивиан коротко взглянула на меня и опустила глаза, вид у неё вдруг сделался несчастный и напуганный, ещё бы, а вы каким станете при маме без лица, которой ещё надо читать вслух? — А что я пропустила? — спросила она. — На Соллигатен снимали кино! С прожекторами, камерой и всем на свете. — Я знаю, — откликнулась Вивиан. — Знаешь? Как знаешь? — В газете писали. Фильм называется «Голод». — «Голод»? Классное название. — Вообще-то это такой роман Гамсуна. Я как раз читаю его сейчас маме. — Вивиан пошла к своему подъезду. У дверей она обернулась: — Наверняка они будут снимать и завтра тоже. Можем попробовать выследить их. — Мы согласно кивнули. Конечно, выследим. Плёвое, в сущности, дело — найти съёмочную группу в городе такого размера. Вивиан засмеялась и снова стала сама собой, как будто играла в фильме, а теперь сняла с себя положенный по роли костюм. — Встречаемся в двенадцать, — сказала
Вы читаете Полубрат