Вивиан пересела на мою кровать, она прилегла на подушку, а я подумал, что отныне никогда не смогу спать на ней без того, чтобы не вспомнить Вивиан. — Мама у тебя что надо, — сказала она. — Да, когда ведёт себя, как надо. — А правда, что она тоже пережила трагедию? — Я услышал, что она сказала. Но не понял. — Что ты имеешь в виду? — спросил я дырявым, расползающимся голосом. Педер закашлялся так истово, что вокруг его рта разлетелось облако мучных крошек. — Я вот что хотел сказать! — оглушительно загудел он. — Нам надо купить папаше бутылку. А то он ещё надуется. — Мы сложили полученные гонорары, пятнадцать крон, это как раз хватало на одну шипучку и одну марку, но Педер остался доволен: — Остальное займём у папаши, — сообщил он. И они откланялись ещё до прихода Фреда. Вивиан заскочила на дорожку в уборную. Мы с Педером ждали в прихожей. Мама с Болеттой сидели в гостиной и улыбались. Мы с Педером улыбались в ответ. — Вивиан влюбилась в тебя, — шепнул он. Я и бровью не повёл. — Да? — Точно. А почему часы не ходят? — Потому что того, кто их подзаводит, посадили за недостачу. — Стильно. — С чего ты взял? — Что взял, Барнум? — Что я ей нравлюсь? — Я понизил голос до предела. Язык не поворачивался говорить такие слова. — Я сосчитал, сколько раз она на тебя посмотрела. — Сосчитал? — Да. Шестьдесят восемь раз, Барнум. — Я задумался. — Долго она возится, — сказал я, видимо, чрезвычайно громко, потому что мама посмотрела на меня, а Педер снова заулыбался и крикнул: — Спасибо за угощение! Было очень вкусно! — Я услышал, что Вивиан спустила воду. — Девчонки сидят в туалете полжизни, — сказал Педер. — Особенно Вивиан. — Теперь она мыла руки. Она ведь трогала ими разные места. Я вздохнул. — А на тебя она разве не смотрела? — Только лишь сорок два раза. Ты ведёшь, Барнум. — Наконец она управилась. И они ушли. Большинство уходит, не дождавшись Фреда. Потом я лёг на свою кровать, прижался щекой к тому месту, где лежала Вивиан, которого коснулись её волосы, белая кожа, ресницы, длинные и загибающиеся, мне их так хотелось потрогать, но я не строил иллюзий. Я просто лежал тихо-тихо, я был напуган и сбит с толку. Разве может кто-то полюбить меня, шпенделя с Фагерборга, самую мелкую малявку на все окрестности, стручка и маломерка? Или она взглянула на меня шестьдесят восемь раз, потому что сроду не видела такого идиотского зрелища? Это ближе к правде. В этом наверняка и дело. В меня не влюбляются. Из чувств я вызываю только жалость, удивление и смех, в точности как пудели с модной стрижкой на собачьей площадке во Фрогнерпарке с их розовато-глянцевыми задницами под булавой стоящими хвостами, церемониальные зверушки, мимо которых ни одна почтенная дама не пройдёт без того, чтоб не наклониться, не погладить их и не посюсюкать. Вот и я что тот пудель. Даже страха не вызываю. И с чего вдруг Вивиан спросила про мамино несчастье? Нет, это невыносимо. Неужели действительно ни одно чувство не бывает чистым и непреложным? Попробовал почитать полученный от Вивиан роман, «Голод», но застопорился уже на титульном листе, где она написала Барнуму от Вивиан, я долго изучал эти буквы, искал в них глубокий подтекст, Барнуму от Вивиан, вдруг это тайное послание, намёк, «Б» в моём имени очень большое, а «В» в её походило на вазу, не знак ли это? Я раскрыл библию доктора Греве посмотреть, что он писал о голоде. Чувство голода коренится в сердце, говорилось у него. Взрослый человек, при наличии питьевой воды, может обходиться без пищи месяцами (искусство голодарей). Славно, вот и я таким стану, искусным голодарем с изголодавшимся сердцем. Когда пришёл Фред, я уже спал. Мне снилось, что Вивиан оборотной стороной отцовой рулетки намерила во мне сто девяносто сантиметров и языком вылизала каждый-каждый золотой сантиметрик моего тела. — Кто сидел на моей кровати? — спросил Фред. Я проснулся. — Педер, — ответил я. Фред повернулся ко мне: — Педер? Этот жирдяй? — Я кивнул. — Вряд ли. Он бы сплющил матрас. — Может, Вивиан тогда, — прошептал я. — Она тоже заходила. — Фред полежал чуток, уставившись в потолок Потом погасил свет. — Всё в порядке, Барнум. Просто интересно знать, кто пользовался твоей койкой, верно? — Ещё бы, — ответил я. Мне пришло на ум задать ему вопрос об упразднённой границе на полу, но пороху не хватило, и я спросил вместо того: — Устроился на работу? — На что Фред вдруг взвился, включил лампу, содрал с неё абажур и наклонился к самой лампочке. — Посмотри на меня, — приказал он. Всё во мне противилось. Но я взглянул. И зажмурился. — Ты думаешь, есть желающие взять меня на службу? Да? Ты в это веришь? — Не знаю, — пролепетал я. — Много сегодня написал? — сменил тему Фред. — Не особо. — Не особо, это в строчках сколько? — Нисколько. — Чёрт возьми, Барнум. История, оборванная на половине, дерьмо! — Но тут в разговор вступило пианино фру Арнесен, прощальный концерт, Моцарт, и никто не открыл окно и не крикнул «Потише!», фру Арнесен позволено было спокойно завершить свою двадцатилетнюю гастроль, тёмное послезвучие повисло во мраке между помойкой и верёвками для сушки белья и медленно рассеялось. — Ты знал? — прошептал я. — Что знал, Барнум? — Что Арнесена арестуют? — Фред не ответил. Заулыбался. — Чем меньше знаешь тем меньше мучишься, — только и сказал он. — Ты думаешь? — Я знаю, — ответил Фред и сел в кровати, чего я не ожидал. — Кстати, когда премьера фильма? — Какого? — Фред усмехнулся: — Ты в последнее время снялся во многих фильмах? Идёшь нарасхват, как Бен Гур? — Не знаю, — шепнул я. — Не знаю, когда премьера. — Но ты рад! — Да, — ответил я Фреду. И с этих слов началось то, что я называю моим межвременьем, первая в моей жизни пауза пустопорожнего времяпрепровождения, но отнюдь не последняя, хотя у многих давно руки чешутся вырезать эти затяжки во времени, даром, что ли, дойдя до лишённой действия созерцательности, режиссёры-постановщики багровеют, продюсеры отправляют сценарий в ближайший мусорный бачок, а режиссёр просит быстренько, пока он на пять минут отлучится в туалет, впивать в сцену злодея с ружьём или хоть травматичные комплексы несчастного детства, и все эти деятели душу готовы заложить, лишь бы получить вместо пустой сцены дать чёрта, хоть дьявола, они согласны на убийство, грохочущую музыку, чернуху, пусть даже рекламу, потому что ничто не пугает их больше, чем боязнь оказаться скучными. А всё из-за того, что фильмачи ещё не уяснили простую вещь: в тихих закоулках повествования вылёживаются сюжетные повороты, нарастающее беспокойство, которое медленно поднимается со дна и расходится как круги по воде. Образом этого пустопорожнего межвременья, моих мглистых воспоминаний, стала для меня разорённая квартира Арнесенов. Им теперь не по карману жить в ней, и мы стоим на другой стороне тротyapa и смотрим, как грузчики выносят мебель, ковры, картины, вазы, лампы, мы киваем молча и понимающе, и мы думаем, все как один, свыше сил, думаем мы, воздая-ние, мы же понимали, что здесь концы с концами не сходятся, мы видим, как напоследок срывают занавеску, голые окна, подоконники без цветов, и наконец, выносят пианино, двадцать лет назад его затащили наверх два человека, но сегодня четыре мужика спускают вниз чёрный, блестящий, запертый инструмент, и по нашим рядам проходит вздох, мы едва не аплодируем, но ждём мы появления фру Арнесен и зябнем под голыми, мокрыми деревьями, я и женщины нашего околотка, пока не появляется мама и не утаскивает меня прочь, как проштрафившегося пацанёнка, она пригибает мою голову, я, наверно, никогда не видел её в таком белом бешенстве, а дома, за захлопнутой дверью, она приближает лицо совсем близко к моему, при этом держит меня, как клещ, а её кулак елозит но моему кадыку. — Фру Арнесен не совершила ничего плохого! — выдыхает она. — А ты стоишь там вместе с этими бабами и глумишься над нею! — Я не глумился, — шепчу я. — Для неё оскорбительно уже то, что ты торчишь там и пялишься на неё! Марш в свою комнату! — Она так толкнула меня, что я едва не повалился, я закрыл дверь, дрожь била меня, потому что в тот день в маме что-то надорвалось, я слышал, как она плакала за стеной, потом всё смолкло, а вечером она зашла ко мне, одетая в свой лучший наряд и пальто, которое носила не всякое воскресенье, она уже пришла в себя. Она взяла меня за руку и сказала: — Барнум, прости. — Я опустил глаза: — Я не должен был стоять там. — Мама вынула расчёску, причесала меня. — Надень куртку. — Я воззрился на неё: — А куда мы идём? — К фру Арнесен, Барнум. Попрощаться.

Мы переходим двор и поднимаемся по чёрной лестнице. Дверь на третьем этаже приоткрыта. Табличку с их фамилией сняли, мы видим, что до неё здесь висела другая, от неё остались дырки от винтов. Мама звонит. Будь моя воля, я б сбежал, но мама держит меня крепко. Она старается не опускать улыбку. Дыхание клокочет у неё в груди, как тяжёлая волна. Никто не появляется. Мама звонит снова, потом до нас доходит, что звонок не работает. Лишь тишина сгущается. Мама толкает дверь. Я иду следом. Она останавливается и водит вокруг изумлёнными влажными глазами. Стены голые, в пятнах. Плиты нет. На стене подтёки жира и грязи. И ясные, их невозможно скрыть, следы присутствия других людей, живших здесь до Арнесенов. Тут мы замечаем её, фру Арнесен, она стоит посреди пустой гостиной, под люстрой, это единственное освещение в комнате, и на неё льётся жёлтый дрожащий свет. Фру Арнесен поворачивается в нашу сторону. Мама выпускает мою руку и подходит к ней. А я смотрю со стороны на этих двух женщин, битых жизнью гордячек, они рожали в одной палате, жили в одном дворе и за все эти годы не обменялись и десятком слов, у каждой была своя жизнь, в своём подъезде, но в эту секунду в разорённой квартире, посреди голых стен моего воспоминания, их ничто не разделяет. — Вы ведь знали тех, кто жил здесь до нас,

Вы читаете Полубрат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату