От горнов и домниц подымался густой черный дым, оседал на окрестные леса. Гулко скрежетало железо под кричными молотами. Завод работал четко, как большая машина. Домны проплавляли до девятисот пудов руды каждая. Всего при заводе насчитывалось теперь двести пятьдесят различных строений, работало пятьсот опытных мастеровых, кроме сотен прочих. Гиль умел считать, удовлетворенно потирал ручки. Каждая полоса железа, каждая чугунная чушка приносила теперь ему деньги, деньги, деньги… А с деньгами он всемогущ.
Нежилые комнаты особняка его тяготили. Лазарев теперь весьма редко заглядывал в Кизел, зато Гиль не забывал наезжать к своему старому «приятелю и выручателю Якоу Ипаноу». Какой завод построил мужик и не понимает этого! Гиль наслаждался, когда у этого русского мужика дергалась щека, тряслась борода, он нарочно при Ипанове сек бунтовщиков на «кобылке».
Ипанов терпел. Терпел он потому, что до последнего кирпичика стройки оставалось всего месяца полтора… А там Ипанов будет вольным человеком, заберет жену, детей, поедет в Пермь… Аникита Сергеевич Ярцов пригласил его на Александровский завод, где недавно проложил рельсовый колейный путь. Ярцову-то даже и в голову не пришло, что Яков Ипанов — крепостной. Да и хорошо, что не знал об этом: разговору бы такого не получилось.
Глубоко затаив тревогу, Ипанов ждал рудознатцев. Несколько ночей не мог заснуть, когда узнал от улыбающегося Гиля о смерти Моисея Югова. Но Еким Меркушев и Данила Иванцов едут! Стало быть, Моисей все-таки победил и этого распухшего зверя-англичанина и самого Лазарева. Однако ж так легко хозяева не отступятся. Неспроста нагрянул сюда Гиль, неспроста зачастили к нему верные псы. Сколько Ипанов ни хитрил, но узнать ничего не удавалось.
— Скорей бы уж, скорей, — шептал он, бродя по темной избе.
Пламя лампы колебалось на стенах, потрескивало. В раскрытое окно влетали мотыльки и падали, обгорая. За ними следом вплывало густое дыхание домниц, сухое стрекотанье кузнечиков. Уныло скрипел коростель, словно надломленное дерево при легком ветре.
Ипанов развернул чертежи, достал циркуль, но работать сил не было. Тускло побледнели на востоке облака, начали побудку петухи. Управляющий строительством умыл лицо и шею ломкой колодезной водою, вышел на дорогу. При неверном брезге родящегося дня пыль казалась темной, как обуглившаяся кровь.
Ветерок донес далекий лошадиный всхрап, скрип телег. Все ближе, ближе… И вот прямо на Ипанова полезли лошадиные головы, телеги с людьми, а за ними — легкий возок.
— Ночью ехали, — вздохнул Ипанов. — Все лето спешат захватить.
Два преображенца бежали к управляющему.
— Ждал, Яков Дмитриевич? — В охрипших от бессонья голосах были удивление и радость.
Ипанов широко растворил руки, сказал с волнением: «Добро пожаловать». Рудокопы снимали с телег шанцевый и маркшейдерский инструмент, надворный советник Гладков в простом кафтане и высоких сапогах негромко распоряжался.
Как из-под земли вырос Дрынов, протер заспанные глаза.
— Милости просим, господин советник, в хозяйские хоромы. — Он согнулся в полупоклоне. — Вас, солдатики, приглашаем к Сирину. А вы, мужички, в казарму.
— Позвольте, — возразил Гладков. — Вместе приехали, вместе и заночуем. Веди, Яков Дмитриевич, в казарму.
Еким и Данила нагнали Гладкова неподалеку от Кизела. Надворный советник пересел в возок, все расспрашивал преображенцев об Юрицком.
— Жаль Моисея Ивановича, искренне жаль. Мне Ярцов много читал его показания. Такого человека сгубили…
Шестеро рудокопов негромко пели тягучую песню, поскрипывали колеса телег.
Когда завечерело, отпустили лошадей в траву, развели костер. Место вроде было знакомое. Не здесь ли сидели они давным-давно и Моисей рассказывал про богатства Урала, а Данила пел песню.
— Нет больше песен в душе, — переломив ветку, сказал Данила. — И никогда не будет.
Возница, невысокий мужичок с округлой мягкой бородою, подряженный от Перми до Кизела, внимательно прислушался к разговору.
— А я ведь Моисея-то в Пермь вез. Зима была, помню, лютая, а он пешочком, пешочком… Странником его тогда прозвал… Как не помнить. Помню! — неожиданно крикнул он.
— Помню-у! Помню-у! — отозвалось эхо, будто откликнулся весь большой, угрюмый лес.
И заново отстроенные после памятного пожара казармы тоже напоминали пережитое, и слюдяные окошки домишек так же бельмасто глядели в дорогу, и дым из домниц был таким же черным, удушливым. И плотина, в которой захоронили когда-то башкирца, а теперь был зарыт горбатый плотинный, и кладбище, где спали Еремкина жена, дед Редька и сотни других, — все напоминало о прежнем.
Ни Еким, ни Данила об этом не говорили, но понимали друг дружку.
Слух о появлении рудознатцев, должно быть, уже пронесся по заводу. Когда они шли вместе с Гладковым к Гилю, работные люди махали руками, орали. Старый мастерко с обожженной бородою низко поклонился:
— Святое дело Моисей Иваныч замыслил и чую — в добрые руки передал.
Еким обнял старика за костистые плечи:
— Памятью его живем, дедко.
Гиль принял Гладкова церемонно, произнес краткую речь по поводу рачения владельца завода о процветании государства. На рудознатцев не взглянул. Еким и Данила еле держались, чтобы не швырнуть в ненавистную морду всю обиду, весь гнев, накопленные за десять лет.
— Прошу, господин надворный советник, со мной позавтракать, — льстиво сказал Гиль.
— И вас, солдатики, просим, — загремел Феофан. — Вы уж в людской не побрезгуйте. — Он стоял в дверях, утюжил дремучую бороду, недобро, устрашающе косил глаза.
— Благодарю, милостивый государь. Но нам необходимо готовиться, не теряя ни секунды. Назавтра утром выходим в лес. Засим разрешите откланяться. — Гладков повернулся, пригласив рудознатцев за собою.
У ворот стояла молчаливая толпа. Костяной темнолицый мужик выступил вперед, протянул Гладкову бумагу, пал на колени:
— Уж не оставь нас, батюшко. Уж не оставьте, земляки-господа-солдаты-ахвицеры. Будете в Питербурхе, доложите государю, мол, силов никаких больше не имеем, сквозь брюхо кулак пролезает и до ветру ходить нечем.
Гладков испуганно и растерянно вертел бумагу.
— Мужики! — Еким поклонился на три стороны. — Работные люди! Приехали мы сюда ненадолго: горючий камень да руды искать, добычу наладить. И сами не знаем еще, будем ли в столице…
— Эх, Еким, Еким, — простонал мужик, не поднимаясь с колен. — Скоро ты позабылся. Брехать-то обучился у господ!
— Брехать! — Еким расстегнул ворот мундира, захватил нательный крест, ладанку. — Вот, клянусь крестом и родной землей, что не продались мы никому. Подождите. Говорю — если поедем в Петербург, возьмем.
— Сразу бери! В мундире-то клятва нетвердая! — заволновались в толпе.
Уже набросились на мужиков приказчики, нарядчики да пристава, и работный люд медленно потянулся в гремящий, огнедышащий ад.
— Не нравится мне вся эта история, — беспокоился Гладков. — Она может помешать осуществлению наших планов.
— Найдем россыпи да горючий камень в больших запасах, все обойдется, — примирительно сказал Данила и осторожно сошел с крыльца.
Втроем дошли они до первой каменноугольной шахты, заложенной прошлым летом за прудом. В узкой дыре на корточках сидел черный голый мужик, долбил обушком литой пласт. Отбитые куски швырял в бадейку и снова долбил, долбил. Рядом с ним копошились другие углекопы. Белые полосы пота ползли, ползли по щекам, по шее, по голым спинам. Подле дыры вырастал глянцево поблескивающий на солнце холмик.