запускает костлявую руку в его карман. Значит, нужно убрать Югова, а потом при помощи императора покончить с преображенцами, а затем рассчитаться с самим Павлом…
Пока вельможи плели козни, а потом глядели персидские пляски, Лазарев отдавал необходимые распоряжения.
День за днем доносили ему, что сэр Барк старается отработать полученные от Лазарева деньги, что Берг-коллегия выхлопотала Югову и Иванцову нужные бумаги. Лазарев даже знал, что скопленные за время пребывания в лазарете три рубля из выплачиваемых заводчиком грошей Югов передал чиновнику Полыцукову…
Но Югов все жил! Отгремели мартовские грачиные песни, на Неве вспузырился лед, скидывая солдатские лямки дорог. На проспектах появились женоподобные петиметры в летних шляпах. Весна пробивалась с моря.
Лазарев торопил лекаря.
— Беспокойства не имейте. Весной чахотка пиф-паф убивает, — увещевал сэр Барк.
Но все чаще англичанин недоуменно поднимал плечи. Югов жил. Почему?
— Почему? — гневно спрашивал Лазарев, когда ему обо всем этом доносили.
В окошко заглядывала ветка тополя. На ее гладкой зеленоватой коре пупырышками сидели почки. С каждым днем они зримо взбухали и однажды вдруг треснули, чуть приобнажив нежные полоски. Быстрые капельки лучей весело стекали по ним к стволу.
«Скоро просохнут дороги, и в путь», — радовался Моисей.
Родная земля, набранная когда-то в ладанку на заснеженной дороге, пахла весною, аббас Федора Лозового прилипал к пальцам.
Все, Федор, кончены наши мытарства. Помнишь, говорили мы о горючем камне. Вся Россия — горючий камень… Я это понял… Кое-кто до сей поры думает — не загорится. Загорится, дай только побольше огня. Я это увидел… Трофим Терентьич научил углядывать силы, которые таятся в камне… Углядел я их… Углядел…
Явь и бред перемешивались, стекали каплями по ветке.
Лекарь сэр Барк поместил Моисея в отдельную комнатенку с решетчатым окном. Здесь никто не мешал думать, никто не мешал беседовать с побратимами, которые навещали его, с побратимами, которых приняла на вечный покой все рождающая и все вбирающая в себя земля. Моисей давно понял, что Тихон, так же, как и Василий Спиридонов, так же, как отец Удинцев, никогда не увидит ни одной былинки на родимой земле. Никогда!.. Надо, надо выжить, надо за всех выжить! Добраться к Каменному поясу!.. Их именами рудники и шахты назовем… Детишкам о них расскажем… Детишкам!
Перед воспаленными глазами его проходила вся бродячая и бродящая Россия, он снова и снова перебирал в памяти весь огромный и тяжкий путь, превыше всяких драгоценностей обогативший его… Вот говорил горбатый плотинный: стена, которую не прошибешь. Прошибли!.. А?.. Прошибли. Если бы пошел на нее один, с голыми кулаками, слег бы рядом, искровянив казанки. Сколько людей помогало, сколько! Не хватит пальцев, чтобы пересчитать… А почему помогали? Нет, скажи, почему? Народ — правду чует!
Моисей падал на скрипучую койку, вытирал потный лоб.
— Оу! — поражался лекарь, сжимая волосатыми пальцами руку Моисея. — Карашо!
Однажды сэр Барк вбежал, суетливо повертелся вокруг рудознатца, залопотал, что пожаловал сам Нартов и Моисею надо сказать, как здесь хорошо врачуют. Он ласково похлопал Югова по костлявой спине и засеменил к выходу.
Нартов в пышном парике и строгом темном кафтане недовольно поморщился, войдя в спертый воздух комнатенки, движением руки отослал лекаря.
— Ждем вашего выздоровления, — сухо сказал он.
— Да я уж здоров, ваше превосходительство. Могу хоть сейчас.
— Найдут ли горючий камень и руды, зависит от тебя, — не меняя тона, продолжал Нартов. Руки его чуть приметно дрожали.
— Ну, не только от меня, — возразил Моисей. — Данила Иванцов да Еким Меркушев стали добрыми рудознатцами. Они помнят все места, где мы пробили шурфы…
— Опасаюсь, доберетесь ли вы в безопасности до Кизела, — проговорил Нартов. — В тридцати двух губерниях крестьянские волнения.
— Верно! Верно! Все верно! — горячечно обрадовался Моисей. — Говорю: вся Россия — горючий камень.
Нартов сурово промолчал. Накануне император вызвал его во дворец, брызгая слюною, долго поносил за бунтарские речи, произнесенные рудознатцами в Берг-коллегии.
— Смотри у меня! Графы и князья теряют головы! За ученость только спасен!
— Югов смертельно болен, ваше августейшее величество. И прерывать его было неосмотрительно: мог разволноваться и не докончить своих показаний, весьма и весьма полезных для отечества.
Император закончил аудиенцию. Оказывается, причина была не только в рудознатцах. Под большой тайной придворный пиит Нелединский-Мелецкий сообщил президенту, что против него ведется подкоп и готовится приказ Павла об удалении Нартова с поста.[2]
«Только бы успеть и помочь хоть бы этим уральским рудознатцам», — думал Нартов, слушая отрывистые слова Югова.
Он видел, что часы главного рудознатца отбивают последние удары. Вот так же в конечные мгновения жизни своей был оживлен и бодр отец Нартова — токарь-ученый. И блистающие глаза, и острый румянец на проваленных щеках — знаки огромного пожара, сокрушающего последние постройки человеческого организма.
— Сколько тебе лет, Моисей Иванович? — неожиданно для себя спросил Нартов.
— Скоро тридцать семь… Впереди еще много!.. Оправлюсь, войду в силу — мне бы только воздухом подышать уральским! Сколько еще кладов земных отыскать можно!
— Ну, прощай, Моисей Югов, может быть, когда-нибудь встретимся, — проговорил Нартов и быстро шагнул к дверям.
«Неужто и с ним что-то стряслось? — разволновался Моисей. — Трудно быть русским… Подлецы только высоко взлетают».
Грудь резануло, стало трудно дышать. Моисей прилег, почувствовал вдруг небывалый голод. Неожиданно в комнате потемнело. Василий Спиридонов закрыл спиною окно, громко позвал: «Пойдем, Моисей, отдыхать пора…» Из красного облака выплыло лицо Марьи…
В это время Нартов ехал в Берг-коллегию. Не снимая теплой шубы, велел подканцеляристу Полыцукову писать прошение на имя его императорского величества Павла Первого, чтобы вместо рудознатца — крепостного крестьянина господина Лазарева — на Урал разрешили отбыть фурлейту гвардии Преображенского полка Екиму Меркушеву. Полыцуков удивленно вскинул чуть приметные бровки, по лицу президента все угадал, уронил на бумагу кляксу.
— Перепиши, — сказал Нартов. — Срочно.
Наутро Полыцуков пришел в коллегию с красными глазами. Чиновники подтрунивали над ним за излишества в поклонении Бахусу, а он молчал, ожидая кого-то. Пред ним лежала бумага, свернутая пополам, сверху на ней было написано: «Апреля 13, года 1797».
В высокие окна Берг-коллегии врывались лучи утреннего солнца, на подоконнике прыгали воробьи, воровато заглядывая в свое отражение.
Наконец-то появился старикашка, понюхал табачку, сладко чихнул, сказал, что Полыцукова спрашивают преображенцы. Подканцелярист заторопился, опрокинул чернильницу.
Внизу у лестницы стояли Данила, Еким и Кондратий.
— Мы с Таисьей давно готовы… Когда же выпустят из лазарета Моисея?
Полыцуков всхлипнул, сунул в руки Даниле бумагу и убежал. Данила начал читать: «Моисей Югов, находясь в неизлечимой чахоточной болезни, 13-го числа сего месяца волею божею помер».