влиянием нужды и заброшенности. Старший сын стал гулякой, балованный и любимый; младшие научились всяким скверным штучкам, постоянно подвергаясь преследованиям матери. Она ненавидела бедных любимцев Батрани, и они ходили в лохмотьях; старший же пропивал и прокучивал все, что успевал раздобыть, и возвращался почти ежедневно к матери пьяный, со следами драки, ободранный, да и то если не ночевал в участке.
При виде этой ужасной картины сердце Яна содрогнулось, он заплакал. Все работы мужа распродала жена за бесценок, ничего не оставив даже на память, и обвиняла покойного в нищете, в которой сама была виновата и которую усиливал беспорядок и отвратительнейший разврат.
— О! Такова ли должна быть судьба детей бедного художника? — спросил себя мысленно Ян. — Нет! Нет! Этого быть не может.
Когда-то красавица Мариетта, теперь с потерявшими блеск глазами, худая, грязная, больная, встретила гостя, не узнав его и не понимая, что могло привести сюда прилично одетого мужчину.
Еле он сумел напомнить ей о себе. Покраснела и взглянула на него сердито и гордо. Нерасположение, гнев, ненависть еще не совсем угасли в этом диком сердце.
— Уходите прочь! — воскликнула презрительным тоном. — Ничего я от тебя не желаю! Твой милый Батрани оставил меня с детьми нищей. Чтоб он за то страдал на том свете так, как страдаю я, дура, что вышла за него замуж! Не напоминай мне о нем, чтоб я его не проклинала.
Когда же Ян дрожащим голосом спросил насчет картины или рисунков, не может ли он их купить, женщина закрыла ему дверь перед носом, добавив уличное ругательство.
Но не успел он сделать несколько шагов по улице, когда догнал его старший сынок.
— Господин! — позвал он, кивая рукой и остановившись над уличным стоком, куда плевал для развлечения.
— Чего тебе?
— Дайте мне два злотых на пиво! — И с глупой улыбкой протянул руку. — Я зато принесу отцовский рисунок. Было их прежде много и на бумаге, и на полотне, но все пошло к черту.
Ян торопливо подал ему деньги и убежал.
Наняв скромное помещение на Замковой улице, может быть, потому, что жил здесь с Батрани, поручение которого он исполнил, помолившись на могиле его матери во Флоренции, — Ян начал размышлять, что теперь делать и как жить дальше?
До сих пор его целью было само искусство; теперь открывалась вторая сторона, темная сторона вопроса: применение искусства к жизни, согласование их. Принести себя в жертву для материального благополучия, превратить вдохновение в хлеб? Представив себе, как в этом искании заработка придется не раз отречься от искусства, топтать мысль и унижаться до бездушных эскизов, художник дрожал и возмущался. Полный жизни, таланта, сил, он чувствовал, что может творить, выразить свои мысли; но в стране, которую предоставила ему судьба, как было воспользоваться талантом? Кто сумеет оценить его? Кто вознаградит его сочувствием? Времена Станиславовских пособий кончились, весь край был объят борьбой; картина и творение искусства были ничтожны и ничего не значили перед лицом решающихся ныне судеб народа. Что оставалось художнику? Ждать и страдать.
Да, но и жить надо было.
Поэтому Ян принужден был выйти из состояния бесчувствия, шевельнуться и поискать денег.
Многого ему стоила неподходящая и унизительная работа, которую ему предлагали; все-таки он нашел в себе необходимое мужество и в гордости открыл средство стать ниже, но не загрязниться. Он работал рукой, без души, горько улыбаясь, над стенной живописью, вынужденный в течение нескольких недель заниматься этим; его никто не знал.
Он не умел просить, хлопотать, заискивать; не знал, что ему делать.
Ходил как помешанный. Свежая утрата в лице матери, итальянские воспоминания, вид семейства Батрани — все это проникало в него насквозь, приводило в отчаяние, равнодушие, бесчувствие.
Наконец, собрав достаточно денег, открыл художественную мастерскую на Замковой улице и поместил в газете объявление в несколько строк о приезде художника, ученика Баччиарелли, возвращающегося из Италии. Звание ученика Баччиарелли ему продиктовали по дружбе, так как, по его мнению, решительно не было чем хвастать; но у нас, благодаря иностранной фамилии, Баччиарелли пользуется большей известностью, чем Смуглевич, Чехович и Лексыцкий.
Это объявление, появившееся в газете несколько раз, соблазнило многочисленных дворян, съехавшихся тогда на праздник св. Георгия.
В квартиру художника, открытую для всех, сбежалась толпа. Его большие картины, привезенные из Рима, его копии, артистически исполненные, Рафаэля и Доминикино, которых не постыдились бы сильный Гвиццарди из Болоньи или Микеле Микели флорентийский, обращали на себя внимание даже профанов.
Но едва не разорвалось сердце у художника, привыкшего к жителям Рима и Флоренции, которые почти без понимания искусства, без культуры умеют так удачно судить о творениях художников, так безапелляционно произносят решения, — когда он наслушался мнений и суждений своей родной публики.
Наше избранное общество гораздо ниже стояло в понимании и оценке красоты, в понимании цели художника, в оценке его значения, чем итальянские ляццарони.
Выслушивая замечания, вопросы, восторги своих соплеменников, Ян омертвел.
— У нас, — промолвил про себя печально, — не стоит быть художником. Это самоубийство; это значит добровольно бросить себя на растерзание диким животным в цирке, которые терзают тебя не чувствуя, что в тебе жив дух Божий, святое вдохновение.
После этого опыта будущее предстало перед Яном в еще более мрачных красках. Надо было возвращаться в Италию или писать для себя без надежды на понимание, на должную оценку; но чем и как жить? Не было даже перед кем излить свои страдания и поделиться ими. Лучшее общество, к которому он привык за границей, здесь отталкивало его как ремесленника; с низшими, которые не могли его понять, он не мог дружить.
Тех дней, в течение которых, сидя за занавеской, иногда за дверью или тут же на глазах публики он слушал мнения о своих работах, хватило ему на десятилетия мучений. Это были пророческие голоса будущего. Лицо у него изменилось, глаза впали, щеки втянулись. А еды едва хватало. В последний день, уже потеряв надежду продать что-либо из своих работ, он сидел задумавшись и в отчаянии, когда перед домом остановилась чья-то карета.
Лакеи прибежали вперед, сообщили о приезде большого барина, который вошел важно в шляпе на голове, в пальто, с руками в карманах и направился прямо к картинам. Ян тоже не встал его встретить.
Граф смерил его взглядом и, потягивая носом, вернулся к рассмотрению картин, перебегая от одной к другой посоловевшими глазами.
Смерть Адониса, тема, несколько раз разработанная разными итальянскими школами, картина, писанная с Анджиолины, была лучшей работой Яна. Все согласны были, что она стоит величайших похвал. Анджиолина была здесь идеализирована и представлена еще более красивой. Для Адониса позировал красивейший из римлян. Чудный пейзаж окружал эту пару: милый, гармоничный, золотистый колорит, легкий и верный рисунок приводили в восторг.
— Сколько за это полотно? — спросил любитель. — Оно бы подошло мне для гостиной — набожные картины не в моде — если не дорого! Венера очень недурна!
— Эта картина, — ответил Ян, медленно поднимаясь, — стоила мне почти год труда и королевского пособия; это работа, на которой я хочу основать свою славу; я бы не хотел с ней расстаться, не будучи уверен, сумеют ли оценить ее здесь или нет, но будут, по крайней мере, дорожить из-за денег, которых она стоила. Я не отдам ее меньше, чем за тысячу дукатов!
— Что!
Граф остолбенел, посмотрел, плюнул, повернулся и ушел. От дверей вернулся, смерил глазами Яна и спросил:
— Вы с ума сошли?
Ничего не ответив, художник снова сел.
Уже оскорбленный граф указал палкой на копию небрежно нарисованной св. Цецилии Рафаэля,