пожалуй, это больное состояние главного города яснее всего говорило о близком падении всей страны. Это равнодушие над краем пропасти, этот дьявольский танец разнузданных сластолюбцев, по одному падающих в пропасть, пьяных, безумцев, без будущего, были ужасным зрелищем, но потерянным для современников. Мало кто видел настоящее положение дел. Несколько человек с головой и сердцем боролось с тысячами людей без сердца, без головы, без характера, без малейшего чувства порядочности. Насколько редко встречаются в этой толпе благородные и прекрасные лица, настолько редко попадается и тип, который бы мог представить лучше испорченность, подлость и нравственную гниль, чем коронный подканцлер. Этот представитель толпы равнодушных, напивающихся на поминках, обкрадывающих катафалк, стаскивающих с умирающего последнее платье, последние драгоценности, ведущих торги с наследниками о богатом наследстве. О! Варшава справляла тогда по себе грандиозные поминки, но почти не было глаз, которые были бы в состоянии заметить печальные стороны этого явления. Всем было так приятно, хорошо, так мило забавлялись! Правда иногда среди смеха раздавался страшный голос, слышалось мрачное известие, но вскоре танец и скрипки заглушали эти звуки, похожие на гул, предшествующий землетрясению. Для юноши, впервые увидевшего столицу, это было ошеломляющее, ужасное зрелище: столько домов, столько людей, такая каша, столь громадная и разнообразная толпа, роскошь и нищета, разврат и покаяние, старость без стыда и детство без упрека, все перемешалось, сбилось в кучу, в одну громадную массу созданий, соединенных тысячью интересов, связанных взаимными потребностями и страстями. Холодно стало Яну, въезжавшему в столицу на бедной поцарапанной бричке, когда подумал: 'Что я тут предприму? Как здесь выделиться среди столь многих? Как сделать, чтоб меня узнали, как добраться?'
Все везде казалось переполненным, везде не хватало места. Без опоры, без знакомых, молодой, бедный, робкий, Ян думал, что ему предпринять, и уже жалел, что не последовал совету матери и не направился в Вильно. Между тем он смотрел жадно, сам того не замечая, на роскошные барские кавалькады, на бесконечные цуги лошадей, на блестящих ляуфров, пажей, придворных казаков, стрелков, гайдуков, разодетых, презрительно настроенных, гордых, расталкивающих толпу; на золоченые кареты и гримасничающие в них лица, на вышитые и покрытые украшениями костюмы панов, на прекрасные личики элегантных женщин, улыбающиеся, веселые, кокетливые, как бы говорящие: 'Что мне дашь?'
У него потемнело в глазах, закружилось в голове. Там несся ляуфер с факелом впереди пажа верхом, посланного к госпоже Краковской, к господину Замойскому, к ксендзу, к подкоморию, к госпоже Мнишек и т. д.; дальше двигался скромный на вид, но прекрасный и со вкусом экипаж госпожи Гвабовской, показывающей в окошко ту знаменитую грудь, которой она купила короля, стан, которого не сумели испортить ласки, и гордый взгляд фаворитки, знающей свою силу.
Дальше в кабриолете ехала улыбающаяся Люлли, нетерпеливая, любопытная и льстивая, проныра, но милая, как испорченный ребенок, знавшая всех и любимая почти всеми.
Тут же рядом везли покойника на кладбище, а шествие с пением шло мимо освещенного трактира, где плясали пьяные женщины с лакеями, развращенными не меньше господ. Пустые экипажи плелись за похоронной процессией; их хозяевам было некогда, они играли в карты у В…, куда же им ехать на кладбище! Пан коронный подканцлер инкогнито спешил в домик на Кривой Круг, где у него была высмотрена пташка, стараясь устроить дело между обедом у канцлера и конференцией во дворце, и с холодным видом собираясь окунуться в болото. Его бледная физиономия выглядывала из черной кареты, бросая взгляды ящерицы, с холодной как лед улыбкой. Старый каноник, Шульц идет боком, пешком, с зонтиком под мышкой, в старых заплатанных сапогах, в потертой рясе; почему же, заметив его, так кланяется ему пан подканцлер? О! О! Не даром, он подстерегает наследство и завещание.
За ним несется стремглав Л…, родной брат госпожи Грабовской. Он торопится к игорному столику, которому обязан последними впечатлениями разоренного и без будущности человека. Ежедневно он ждет миллионов, проигрывает все вплоть до рубашки, а король торгуется с шулерами о долгах развратника! Последнее он оставил у В…, даже запонки, кольца, лошадей и — что хуже — две тысячи червонцев под честное слово; на другой день пани Грабовская печальна, пока не выпросит у короля уплаты проигрыша. Э! Бывало и хуже.
За ним следуют тысячи фигур, все более и более странных, все уродливее выглядящих в глазах Яна; за ними, наконец, медленным шагом подвигающийся серьезный мужчина, представительный, полный достоинства. Голубые глаза его омрачает слеза, ус печально опустился, руки скрестились на груди, он смотрит и плачет в душе. Это Рейтан, который вскоре с отчаяния сойдет с ума, напрасно возвышая голос наподобие Кассандры, голос, не достигающий глухих ушей… Дальше молодой, полный презрения юноша с орлиным взором… Герои, еще не известные среди толпы!
Зажгли редкие фонари, евреи сновали с огнем, все, казалось, торопятся, бегут, несутся, толкаются, обгоняют; всем, по-видимому, некогда, неизвестно почему и зачем. Во дворце, промелькнувшем перед глазами Яна, сияли все окна; весь город, как бы открыв тысячи глаз, смотрел светлыми окнами в темноту. А шум! Кто же опишет этот столичный вечерний шум?
Еврей погонял лошадь, направляясь в знакомую гостиницу где-то в центре города, к приятелю или к родственнику. Привыкший ко лжи, жадный до денег, без жалости к другим и весь ушедший в себя, — чаще чем можно подумать, еврей глубоко чувствует и за сердечное отношение отблагодарит. Этот презираемый израильтянин имеет человеческие струны в окостеневшем сердце, и эти струны, раз затронутые, зазвучат, пока холодный ум не велит им умолкнуть.
В течение довольно долгого путешествия Ян сумел своим ласковым обхождением, терпеливым выслушиванием рассказов и случаев снискать — не скажу, дружбу, но доброжелательство возницы. Старый седобородый Давид, хотя драл с него, что мог, но за то иногда оберегал его от посторонних, запросто с ним беседовал, а когда въезжали уже в столицу, зная все проекты Яна, обещал ему подыскать дешевое помещение, обещал даже (если бы это непременно понадобилось) кое-что одолжить.
— Я часто бываю в Варшаве; здесь у меня тесть и сестра, так это как дом для меня, хотя я сам из Псков из-под Люблина, — говорил он. — Если б вам я понадобился, ну, я ничего не говорю, я мог бы что- нибудь сделать. — И потирал бороду. — Вы хороший человек, а хороший человек и еврею брат.
Поставив лошадей в конюшню (так как лошади шли впереди Яна и о них следовало раньше позаботиться), Давид помог Яну собрать вещи и пошел с ним к хозяину.
— Вы помалкивайте, — сказал он, — я сам условлюсь насчет комнаты, они бы с вас содрали; одеты вы бедно, они спросят мало, а когда я буду договариваться, то для вас немного выторгую. Ну! Ну! Положитесь на меня, хоть я и еврей, не пожалеете.
Ян принял эту помощь, предлагаемую Давидом, и тот нанял в гостинице комнатку за два злотых в неделю, правда, на чердаке, холодную, темную, мизерную, но мог ли он выбирать?
Разодетая кокетливая евреечка, поворачивавшая все время небольшую голову на белой толстой шее, принесла свечку и предложила рыбы, кофе, мяса, всего что угодно. Голодный Ян согласился на все; он торопился поесть и отправился в город, где наверно заблудился бы и попал, может быть, в руки обманщиков, если бы не пришел Давид и не сказал ему покровительственно:
— Ложитесь-ка спать и отдохните, ночью нечего ходить, людей берегись. Увидят, что ты пижон и легко проведут, а, не то, так обдерут где в углу. Двери заприте, деньги носите при себе или так спрячьте, чтобы их, Боже сохрани, вор не догадался где разыскивать. Часто деньги безопаснее в чулке. Ну, ну! Вы еще не жили, а меня уже три раза обобрали до нитки. Верьте мне.
Ян чуть его не расцеловал, а что лучше, послушался, лег головой на чемоданчик и папку, запер двери и почти сразу заснул.
Когда он проснулся, был уже день, но сквозь грязные окна мало света попадало в комнату, которая только теперь явилась во всем своем грязном и отвратительном виде. Ночь все скрашивает; благодаря ночи мы не видим пятен, недостатков и грязи. Сырые оштукатуренные стены, полопавшаяся печка, две ужасные картины, подписанные одним из тех граверов, которые приобрели славу мазил во всем мире; кривой стол, прислонившийся к стене, запачканный пивом, жиром, пылью и Бог знает какими остатками еды, перемешанными с грязью; нары с испачканными сенниками, пол трясущийся и обожженный, да еще лет десять не мытый; табуретка, отполированная руками и еще чем-то, чего назвать не могу — вот: комната и вся ее обстановка.
Ян захотел открыть окно, но оно было заколочено; только одна форточка, едва державшаяся, соблаговолила повернуться и пропустила гнилой, вонючий запах отбросов из переулка.
— Два злотых в неделю! Нечего сказать, комната прекрасна, — сказал Ян, — но мне больше нравится