двери в небольшую комнату, которая скорее была похожа на игрушку, чем на комнату. Стены были обиты атласными обоями с белыми и золотыми каемками по ним, вроде рам. Этим белым рамам, золоту и цветам соответствовали фарфоровые, с такими же цветами, рамы зеркал, такой же камин, люстра из цветов, бабочек и птиц; мебель была покрыта той же материей, из какой были обои.
На окнах стояли живые цветы в фарфоровых горшках; в комнате находились Мина и Блюмли.
Хотя Мине давно уже минуло двадцать лет, но она хорошо сохранилась и выглядела моложаво. Это был совершеннейший тип немецкой красоты: золотисто-светлые волосы, голубые глаза, лицо белое, прозрачное; обладая высоким ростом, она напоминала дикую Туснельду, рука которой владела в совершенстве луком, а в случае нужды и палкой. Она была бы очень представительна, если бы прибавить побольше женственности; а так от нее веяло холодом. Ее нельзя было назвать красивой. Симонис нашел, что такая красота только для разнообразия могла понравиться скучающему министру. Говорили, что она обладала прекрасным голосом.
Дори бросилась к ней с самым горячим приветствием, точно они не виделись уже несколько лет. Блюмли был поражен, заметив идущего за ней Симониса.
— Я поймала на улице этого господина, с которым познакомилась по дороге в Дрезден и решилась пригласить его сюда.
— Дорогая Мина, — залепетала Дори, — надеюсь, что ты не рассердишься на меня за это, тем больше, что он друг твоего друга.
Посмотрев издали на швейцарца, Мина приняла его очень холодно. Она вообще не любила гостей, когда у нее бывал Блюмли. Последний тоже довольно холодно встретил Симониса, но тем не менее Дори, как ни в чем не бывало, уже хозяйничала в гостиной в самом лучшем настроении.
Симонис в нескольких словах извинился перед хозяйкой и отвел Блюмли в сторону.
— Я никак не мог отвязаться от этой бабы, — шепнул он ему на ухо, — и теперь вижу, что и я, и она здесь незваные гости, но мне необходимо было переговорить с тобой несколько слов и затем я сейчас же удалюсь.
— Если б ты мог взять с собой и эту старую каргу! — воскликнул Блюмли. — Но я не могу требовать от тебя такого геройства.
— Каким образом случилось, что завтра я буду представлен министру? — спросил Симонис.
— Очень просто: ты понравился графине, и она велела мужу познакомиться с тобой и дать тебе место при дворе.
— Но ведь я не могу принять… я не сумею… — ответил Симонис.
— Почему? — удивленно спросил Блюмли. — Счастье само идет к тебе навстречу. Ведь графиня тебе понравилась, ты свободен, и обязанности секретаря, как мне кажется, ты чаще будешь исполнять в ее канцелярии, чем в нашей. Что же может быть для тебя благоприятнее!..
— Я буду откровенен, — ответил Симонис, — я уже раздумал и не хочу повторить судьбу Сциферта. Мне не нравятся Кенигштейн и позорный столб!.. Я молод и не могу ручаться за свое сердце.
Блюмли посмотрел на него с вниманием.
— Я тебя не понимаю, — сказал он, — верно, тебе что-нибудь другое мешает; ведь я давно знаю тебя… да и при первом нашем разговоре ты был другим. Что же это? Тебя запугали?
— Понимай, как хочешь.
— Надеюсь, что не этот старый скелет Дори вскружил тебе голову! Впрочем, делай, как знаешь. Ведь заставить тебя никто не может, а я не стану уговаривать. Представление министру ровно ни к чему не обязывает тебя.
Симонис промолчал, и разговор на время прекратился. Затем кавалер довольно ловко повел речь о другом.
— Но, скажи, пожалуйста, правда ли то, что я слышал в городе? — шепнул он на ухо Блюмли. — Говорят, что арестовали какого-то Фельнера.
Блюмли пожал плечами.
— Обыкновенная история, — холодно ответил он; — капитанов каждый день сажают в крепость, потому что они слишком много позволяют себе; о Фельнере говорят, что он знался с пруссаками, а это для нас неприятно в настоящее время… Представь себе, — прибавил он, — пруссаки перед самым носом воруют у нас депеши; Брюль, вообще, очень вежлив, но если кто раз попадется в его белые ручки, тот может навсегда попрощаться с свободой.
Прелестная Мина вступилась за своего кавалера и отняла его у Симониса, предоставив последнего в распоряжение очень оживленной в этот день Дори. Не имея никакого желания быть ее кавалером, Симонис недолго оставался, а затем убежал. Луна освещала ему дорогу к дому баронессы. В этот час все дома, за исключением ресторанов и общественных увеселений, были уже закрыты, но Макс, по дрезденскому обычаю, имел при себе ключ, которым сам отпер ворота.
Ночь прошла в тревожных размышлениях, и он только к утру немного заснул.
Представление министру было назначено ранним утром. Симонис надел черное платье и отправился в канцелярию к Блюмли. Отсюда именно рассылали приказы по всей Саксонии.
Брюль делал только главные распоряжения, а остальные предоставлял своим подчиненным. Восемь секретарей распоряжались совершенно самостоятельно. Эта неограниченная власть отражалась на их лицах, и они с полным презрением относились к остальному людскому роду.
Когда вошел Симонис, все устремили на него свои взгляды, скорее с любопытством, чем с сочувствием. Они видели в нем соперника, а может быть и опасного любимца. Впрочем, эти господа были здесь больше для мебели и, заложив руки под полы сюртука или за жабо у жилетов, только посматривали на молодых канцелярских чиновников; казалось, что текущие дела их вовсе не интересовали. Они разговаривали о Фаустине, Терезии, Мине и других женщинах, насчет театра, охоты, только не о скучных делах администрации.
Симонис вошел именно в то время, когда по приказанию министра командировали одного из советников для взыскания недоимок в одном из горных уездов, где жители отказывались от уплаты, под предлогом неурожая и голода. Для этого ему выделили целый эскадрон. Приказание было предельно ясно: подати должны быть взысканы.
Вскоре Симонис мог видеть в окно, как командированный советник, окруженный конницей, ехал с писарями для составления протоколов, людьми, для задержания недовольных, и судьями, которые должны были наказывать ослушников по всей строгости закона. Блюмли, так же как и другие, ходил, заложив руки в карманы, и в назначенный час отправился вместе с Симонисом в кабинет министра. Брюль придавал большое значение тому, какое он должен произвести впечатление на постороннего человека. У него все было рассчитано: фон, на котором он должен был выступать, выражение лица, костюм, поза…
На этот раз он сидел развалившись в кресле и забросив одну ногу на другую; он был весь в шелке, шитом серебром, в кружевном и парике, который, по-видимому, завили ему 'амуры', но это но отнимало у него важности и серьезности. Бремя правительственных дел и европейской политики запечатлелось на его озабоченном чело'
В пухлой белой руке, лежавшей на камине, он держал эмалированную табакерку. Перед ним лежала целая кипа писем.
Когда Блюмли открыл двери и ввел Симониса в кабинет министра, он сначала ничего не слышал и даже не замечал; он был углублен в важные европейские политические соображения, которые — он был уверен — только ему одному были известны. Только когда они ближе подошли к нему, он принял приветливое выражение лица и с гибкими движениями, преисполненными аристократизма человека большого света, достойного французского двора, покровительственно приветствовал Симониса. В то же время он машинально открыл табакерку, посмотрел в потолок, растопырил пальцы, чтобы показать свой солитер, и, взяв щепотку табаку| рассеянно поднес ее к своему красивому носу, между тем как pd| его загадочно улыбался.
— Я очень рад познакомиться с вами, — сказал он сквозь зубы, — очень рад.
В то же время он впился глазами в юношу, который не обладал уже такой смелостью, с какой мечтал держать себя при дворе. Брюлю он показался скромным и наивным.
— Очень рад, — повторил министр. — Швейцария доставляет нам самых способных во всех отношениях чиновников, артистов, ученых… А вы к какому роду занятий чувствуете себя способным? —