К его заботам прибавилась еще одна. Его всегда интересовала красавица маршалкова Казановская; теперь он беспокоился о ее судьбе. Уже несколько недель Адам Казановский лежал в постели, разбитый параличом, почти без языка, осужденный на неизбежную смерть.
Не имея детей, он до сих пор не написал завещания, а теперь вряд ли мог написать его. Еще при жизни он говорил, что оставит все свое состояние жене, но теперь родня поджидала его смерти и завладела бы огромным состоянием, если б король не явился на помощь.
Казановскому становилось хуже с каждым днем. Маршалковой вовсе не улыбалось быть изгнанной из рая, каким был для нее пышный дворец маршалка, лишиться богатства или зависеть от милости родственников. Она дала знать королю, что хочет его видеть.
Хотя ухаживание короля за Казановской восстановило против нее Марию Людвику, король не колебался отправиться к ней.
Она вышла к нему с заплаканным лицом.
— Ах, наияснейший пан! — воскликнула она. — Я бы не посмела просить вашего участия, но вся моя судьба в руках вашего королевского величества. Адам, муж мой, лежит на смертном одре, надежды на выздоровление нет; останусь бедной вдовой, окруженной со всех сторон врагами. Муж не успел написать завещания, а теперь не может написать…
Хорошенькая пани ломала руки и плакала. Король был сильно взволнован.
— Посоветуемся с законниками, — сказал он, — наверное, что-нибудь можно сделать. Будьте покойны, пани. Я сам слышал из уст маршалка, что он хочет оставить свое имущество вам.
Казановская не могла много говорить из-за слез; оправдывалась, утверждая, что не жадность руководит ею; что это жилище полно для нее воспоминаний, а родня уже грозит немедленно выгнать ее из дворца; что она ценит доброту мужа и т. д.
Вернувшись от маршалковой и не зная, что предпринять, король, как всегда, когда требовался опытный помощник, послал за Радзивиллом. Он то и дело ссорился и спорил с этим старым другом, когда тот не хотел уступать ему; но сменял гнев на милость, так как чувствовал в нем великую опору для себя. Князь канцлер, давно зная характер и темперамент короля, обходился с ним смело.
На этот раз Ян Казимир принял его сердечно и заперся с ним для беседы наедине.
Радзивилл был того мнения, что свидетельство двух знатных сановников, официально составленное, может заменить завещание. В тот же день воевода и каштелян по просьбе короля отправились от его имени к маршалку, который еще оставался в полной памяти, хотя жизнь уходила и говорить ему было трудно.
Казановский принял их, благодарил короля за участие к его жене и на вопрос: кому он хочет оставить свое состояние, ответил, что все, без малейшего изъятия, оставляет жене.
Воевода черниговский заявил ему, что для того, чтобы быть действительной, его воля должна быть немедленно записана и засвидетельствована их подписями и приложением печати; что и было исполнено.
После этого Казановский сказал слабым голосом, что теперь он умрет спокойно.
Таким образом, пани маршалкова была обязана королю Яну Казимиру тем, что сделалась обладательницей громадного состояния, а родня не могла оспаривать последнюю волю, так торжественно выраженную.
Знатнейшие сенаторы и много послов были на званом обеде у примаса лубенского в самый день Рождества Христова, когда за десертом придворный архиепископ принес печальное известие о кончине Адама Казановского.
Каждая такая смерть знатнейшего сановника в королевстве волновала всех: открывалась вакансия, а занятие ее, освобождая ближайшую должность, влекло за собой целую вереницу перемещений.
К королю мало кто обращался в подобных случаях, так как он ничего не давал и ничем не распоряжался без Марии Людвики, если же поддавался на чьи-нибудь просьбы и распоряжался самостоятельно, то потом так каялся в своем самоволии, что надолго терял к нему охоту.
Освободилась должность коронного маршалка; осталась молодая, красивая, богатая вдова: было о чем потолковать на праздниках.
Первые три дня Рождества король и двор почти с утра до вечера проводили в костеле, на богослужении, но это не мешало погоне за вакансиями, и прихожая ксендза де Флери, Денуайэ, даже панны Ланжерон были полны просителей и их приятелей. Шептались, обещали друг другу.
В довершение всего под конец сейма возникла ссора между канцлером Оссолинским и Вишневецким, вызванная неосторожными словами Оссолинского.
Он начал жаловаться в сенате на пасквили, оскорбительные для его чести, на клевету, сыпавшуюся на него, на издевательства, которые ему приходилось терпеть, и так разгорячился, что напал не только на сторонников воеводы русского, но и на него самого, называя его виновником.
На другой день Вишневецкий выступил с протестом, дошло до колкостей, до ссоры и шума, которые король тщетно старался унять. Оссолинский расходился до того, что восстановил против себя даже Яна Казимира. Только на следующий день благодаря вмешательству некоторых послов были прекращены частные дрязги и жалобы, отнявшие столько времени, что сейм не мог закончиться в декабре и заключение было отложено на следующий год.
Оссолинский испортил себе немало крови, а воеводу русского, который холодно защищался и спокойно доказывал, эта ссора еще более подняла в глазах всех, хотя и без того он стоял высоко.
Раздражение канцлера справедливо приписывали его бесславному делу, для поправления которого он старался отнимать у других и прибавлять себе то, чего ему не хватало.
Наступил Новый год и принес богослужения и, что еще важнее, вакансии, о которых всячески хлопотали, чтобы король поскорее раздал их.
Говорили тихонько, что королеве обещано сто тысяч злотых за должность маршалка, освободившуюся по смерти Казановского, но тут стали на страже Радзивиллы и Любомирские.
Брат жены князя Альбрехта, Юрий Любомирский, генеральный староста краковский, получил эту должность.
Начались формальные торги, с которыми ничуть не таились. Ян Казимир, по крайней мере явно, не вмешивался в них; но ее величеству королеве давали взятки, доходившие иногда до сотен тысяч.
Тотчас после Нового года королева пригласила к себе Альбрехта Радзивилла. Хотела дать ему староство борисовское, так как ей требовалась взамен Тухла, но канцлер отказался.
В тот же день бедному, измученному и заслуженному Киселю был дан Новый Торг, а племяннику Радзивилла Мария Людвика предложила то самое староство борисовское, которым пренебрег его дядя, с придачей подарка в три тысячи с тем, чтобы он постарался о назначении ей Речью Посполитой ежегодной пенсии в сорок тысяч с Короны, в двадцать с Литвы.
Трудно представить себе в наши дни, что в то время великий магнат, знатный сановник, представитель знаменитого имени, мог так маклачить с ее королевским величеством! Это была эпоха такого морального упадка, такого, можно сказать, бесстыдства, что подобные вещи никого не смущали. Каждый без совести и сожа*' ления рвал на клочки злополучную Речь Посполитую, которой нечем было платить войскам.
Тот самый канцлер Радзивилл, человек суровой нравственности, который в казацких бунтах видел справедливую кару за угнетение хлопов, не усматривал ничего особенного в этих плутнях и тщательно записывал их в своих мемуарах.
Да, печальные то были дни! Перо часто останавливается и дрожит, когда приходится описывать и судить их.
Сейм кончился наскоро, времени не хватило даже на важнейшие дела. День отняла свадьба панны Ланжерон, которую королева выдала за старосту плоцкого, причем немало смеялись над ее морщинами; другой занял пир по поводу свадьбы; а тем временем казацкие послы со своим митрополитом снова проникались ненавистью и присматривались к этому обществу, которое вовсе не чувствовало себя в опасном положении и по-прежнему гордо поднимало голову.
Простое напоминание о том, что митрополит должен быть принят в сенате, встретили бешеными криками, зборовского договора уже знать не хотели, и так мало уважали самих себя, что половина сейма пила и плясала на свадьбе панны Ланжерон.
Не было там, к сожалению, Бояновского, а, впрочем, если б он и явился, то его, наверное, вытолкали